— Иными словами, чем он умнее и культурней, тем и уязвимей окажется.
— Это лишь одна возможность. Такой вариант дает больше шансов поймать злодея. Каким бы извращенно-сложным ни был его замысел, пусть даже он родился в чьем-то больном, помраченном сознании, но все равно потребует рациональных мотивов. То есть даст кончик ниточки, за которую можно размотать весь клубок.
— Ага. И соответственно, чем больше иррациональности, тем меньше следов?
— Именно так.
Во рту комиссара блеснула золотая коронка. Он начал понимать.
— То есть он следует логике ужаса?
— Совершенно верно. Представьте себе, что убийца, действуя по расчету или повинуясь неодолимому побуждению, хочет оставить какое-то свидетельство, связанное с бомбардировкой. Воздать должное технике, к примеру. Совершив убийство. Понимаете? И учтите, в его действиях нет никакого сумасбродства: точность, техника, бомбы — и преступления, вступающие с ними во взаимосвязь. — Барруль с довольным видом откинулся на спинку стула. — Какого вы мнения на сей счет?
— Интересно. Однако недоказуемо. Вы забыли, что разговариваете с дюжинным и скудоумным полицейским. В моем мире два — это всегда один да один. Без двух единиц нет двойки.
— Но мы же всего лишь фантазируем, комиссар. По вашему же, кстати, предложению. Слова и ничего более. Гадаем на кофейной гуще. И вот один результат: преступник убивает там, куда упали бомбы, где они взорвались, но никому не причинили вреда. Представьте себе, что он действует ради того, чтобы возместить неточности, несовершенства, недостатки техники. Его это вдохновляет! Не верите?.. Достичь того, куда не может добраться техника! Он пытается сделать так, чтобы разрыв бомбы совпадал с чьей-то оборванной жизнью. Как вам эта гипотеза? И таких я могу вам предложить полдесятка. Схожих с нею или опровергающих ее. И ни одна гроша ломаного не стоит.
Тисон, внимательно слушавший его, еле удерживается от едкого замечания, которое так и просится ему на язык. Эти несчастные девчонки, насмерть засеченные кнутом, существовали на самом деле. Их изуродованная плоть кровоточила, их внутренности смердели. К умственным арабескам это отношения не имеет. К салонному философствованию — тоже.
— Так вы считаете, я не должен отбрасывать людей из образованного сословия? Ученых, например?
Барруль беспокойно поеживается, что должно означать: «Чересчур конкретно для меня, так далеко я заходить не собирался». Но уже в следующую минуту он находит ответ.
— Культура и наука не всегда идут рука об руку, — говорит он, уставившись на пустую шахматную доску. — Из истории известно, что порой они движутся в противоположные стороны… Но впрочем… Может быть, наш злодей имеет какое-то отношение к технике… И как знать — может быть, он тоже играет в шахматы. — Профессор широким жестом обвел кофейню. — Может быть, он сейчас здесь. Где-то рядом с нами.
Жара. Ослепительный свет. Мельтешение людей — босоногих или в альпаргатах, — которые знают друг друга всю жизнь и ведут ее у всех на виду, не ведая понятия «личное». Темные, почти как у арабов, глаза. Кожа, выдубленная океанской солью и солнцем. Веселые молодые голоса, произносящие слова с особым, характерным выговором, недоступным никому кроме самых что ни на есть низов кадисского простонародья. Невысокие дома квартала… соседки перекрикиваются с балкона на балкон… белье на веревках… клетки с канарейками… чумазые дети играют на прямых немощеных улицах. Распятия, образы Иисуса, Девы Марии и святых — на каждом шагу, в выложенных изразцами нишах. Пахнет близким морем, чадом горелого масла и рыбой во всех ее ипостасях — сырой, жареной, сушеной, маринованной, тухлой; и меж требухи и голов бродят коты с облезлыми от чесотки хвостами и лоснящимися усами. Это — квартал Винья.
Свернув с улицы Пальма налево, Грегорио Фумагаль оказался на улице Сан-Феликс и двинулся в глубь квартала, населенного моряками и рыбаками. Ведомый обонянием, зрением, слухом, он огибает пространства, которые этот пестрый, бурлящий жизнью мир оставил свободными. Чучельник подобен насекомому, настороженно поводящему из стороны в сторону усиками. Впереди, там, где обрываются дома квартала, он, словно в открытую дверь или в горлышко незакупоренной бутылки, видит часть эспланады Капучинос и стену Вендаваля, где на Атлантику глядят из бойниц наведенные в зенит пушки. Остановясь на миг, чтобы снять шляпу и утереть пот, Фумагаль идет дальше, в поисках тени держась поближе к белым, голубым, охристо-желтым фасадам. Пот — это особенно неприятно, потому что от него и вместе с ним по лбу, оставляя темные подтеки, струится и новая английская краска, купленная вчера в парфюмерной лавке Фраскито Санлукара. Чересчур тяжелый и плотный сюртук давит плечи, шелковая косынка, завязанная вокруг шеи на манер галстука, врезается в горло сильнее обычного. Дает себя знать солнце, взбирающееся вес выше, и безветрие — бриз в этой части города почти не чувствуется, и раннее лето, что, подступая совсем уже вплотную, обещает, что пощады не даст. В таком городе, как окруженный водой Кадис, где для защиты от сквозных ветров многие улицы проложены перпендикулярно друг другу, влажная жара способна довести до умопомрачения.
Мулат — там, где и должен быть, подошел к месту встречи одновременно с Фумагалем. Глядя, как он двигается, не скажешь «подошел» — так похожи его шаги на медленные, точно выверенные танцевальные па в ритме некой мелодии — монотонной, примитивной, слышной ему одному. Альпаргаты на босу ногу, непокрытая голова. Короткие, до щиколоток, штаны, раскрытая на груди рубаха под коротким выцветшим жилетом повязана алым кушаком. Так и одеваются обычно рыбаки и контрабандисты из этого квартала. Мулат, внук рабов, но сам свободный по рождению, владелец небольшого баркаса, который водит к берегам дружественным и враждебным, он в первую очередь — контрабандист, а потом уже все остальное. Толика африканской крови в жилах, заметная скорее в чертах лица, чем по цвету кожи, довольно светлой от природы, хоть и бронзовой от загара, придает такую томную ритмичность каждому движению его развинченно-гибкого тела. Он высокого роста, сильного и соразмерного сложения, с приплюснутым носом и толстыми губами, с нитями седины, посверкивающими в курчавых волосах и баках.
— Обезьянка, — говорит он. — Полвары ростом. Хороший экземпляр. Интересует?
— Живая?
— Пока живая.
Интересует, ответил чучельник меж тем, как они входят в двери питейного заведения, весьма характерного для Виньи: узкое полутемное помещение с двумя большими черными бочками в глубине, посыпанный опилками пол, стойка и два низких стола. Сильно пахнет вином и оливками в миске, стоящей на кадушке. Мулат спрашивает два стакана красного, и они с чучельником пьют, не присаживаясь, у короткой стойки — липкий прилавок, мраморная раковина с краном, литографированный портрет геррильеро по имени Эмпесинадо на стене. И громко, в полный голос, словно бы для того, чтобы и кабатчик все слышал, рассказывает, что обезьянку привезли четыре дня назад на американском корабле. Длиннохвостая, а уж до чего уродлива — просто страх божий. Матрос, который ее продал, уверял, что редкой породы. Макака из Ост-Индии. Только очень печальная: привыкла, надо думать, к кораблю и морю. Ест фрукты, пьет только воду, сидит в клетке и целый божий день занята, извините, сеньор, рукоблудием.