(В самый разгар спора в комнату с грохотом, ввалился старый Генри. Джон Бен попытался оттащить его 6 сторону: «Генри, твое присутствие только ухудшит наше положение. Как тынасчет того, чтобы посидеть в буфетной?..» – «К черту буфетную!» – «Почему к черту? Там тебе все будет слышно, понимаешь? «)
Последним был ручей Стампера. Семейная история гласила, что в его верховьях навсегда исчез мой дядя Бен, потерявший рассудок от алкоголя и бежавший туда в страхе, что доведет себя до смерти, занимаясь онанизмом. Этот ручей пересекал шоссе под землей и обрушивался в теснину вслед за своими предшественниками, образующими так называемую Южную развилку, которая составляла самостоятельный приток. И вот сердце у меня учащенно забилось, дыхание перехватило, ибо я увидел широкую голубую гладь Ваконды Ауги, которая пересекала зеленую равнину, как поток расплавленной стали.
Здесь должна была бы звучать закадровая музыка.
(Сидя в буфетной, старый Генри сквозь щель в дверях прислушивался к голосам Хэнка и Ивенрайта. Оба были раздражены – в этом он мог поклясться. Он сосредоточился, пытаясь разобрать слова, но звук его собственного дыхания был слишком громким и все заглушал – оно как ураган вырывалось из его нутра. Нет, в такой горячке ничего не услышишь. Дышать – это хорошо, но надо же и послушать. Он усмехнулся, принюхиваясь к пропахшим яблоками ящикам,, катышкам крысиного яда, к запаху бананового масла, которое он использовал для смазки своего старого ружья… Хорошо пахнет. Старый пес еще не потерял нюх. Он снова ухмыльнулся, забавляясь в темноте со своим ружьем и надеясь, что ему удастся разобрать что-нибудь из сказанного за дверью. Тогда бы он знал, что предпринять.)
Когда автобус наконец спустился с холмов и обогнул излучину, я в первый раз взглянул на дом, стоявший на противоположном берегу, и был приятно удивлен: он выглядел во много раз внушительнее, чем в моих воспоминаниях. Более того, я даже не мог понять, как это мне удалось забыть его могущественный вид. «Наверное, они его просто перестроили», – подумал я. Но по мере того как автобус подъезжал к нему все ближе и ближе, я был вынужден признать, что мне не удается заметить каких-либо существенных перемен – ни следов починки, ни обновления. Если что-то и изменилось, то лишь прибавилось признаков ветхости. Все остальное пребывало в полной неизменности. Да, это был он. Кто-то ободрал со стен потрескавшуюся дешевую белую краску. Лишь оконные рамы, ставни и другие детали были выкрашены в темно-зеленый, почти иссиня-зеленый цвет, в целом же дом оставался невыкрашенным. Нелепое крыльцо с грубо отесанными стояками, широкая дранка, покрывавшая крышу и боковые скаты, огромная парадная дверь – все было обнажено и подставлено соленым ветрам и дождям, добела отполировавшим дерево и давшим ему богатый оловянный блеск.
Кусты вдоль берега были пострижены, но не с той математической скрупулезностью, которую так часто приходится встречать в пейзажах пригородов, а с чисто утилитарными целями: чтобы не затемняли свет, чтобы обеспечить лучший вид на реку, чтобы расчистить дорожку к причалу. Вокруг крыльца и по обеим сторонам «набережной» обильно цвели разнообразные цветы, которые, очевидно, требовали много внимания и ухода, но опять-таки в них не было ничего искусственного или противоестественного: не то чтобы они были вывезены из Голландии и взлелеяны в калифорнийских оранжереях, нет, это были обычные местные цветы – рододендроны, дикие розы, триллиум, папоротники и даже ежевика, с которой обитатели побережья борются круглый год.
Я был потрясен – я не мог себе представить, чтобы эта нежная мерцающая красота была делом рук старика Генри, брата Хэнка или даже Джо Бена. Но еще труднее было вообразить, что они могли сознательно ее создать.
(Как все было просто, когда я еще хорошо слышал! Все решалось легко. Если на твоем пути встречался камень, ты или перелезал через него, или стаскивал с дороги. А теперь я не знаю. Лет двадцать –тридцать назад я бы поклялся, что надо просто разрядить этот ствол. А теперь не знаю. Вся беда в том, что старый черномазый стал туг на ухо.)
За последний доллар я купил у водителя право выйти перед гаражом, вместо того чтобы ехать еще восемь миль до города, а потом шагать обратно. Пока я стоял в пыли, водитель сообщил мне, что за мой жалкий юксовый он может лишь остановиться и выпустить меня, но не нарушать расписания из-за возни с багажным отделением. «Сынок, тут тебе не курорт!» – добавил он, заглушив все мои протесты выхлопными газами.
Итак, вот стоит наш герой, ничем не обремененный, лишь ветер в волосах, рубашка на теле да окись углерода в легких. «Полная противоположность тому, как я уезжал отсюда двенадцать лет назад в лодке, загруженной барахлом, – улыбнулся я и пересек шоссе. – Надеюсь, телец хорошо откормлен».
На гравиевой дорожке перед гаражом в лучах солнца поблескивал новый зеленый «Бониевилль». Миновав его, я вошел под трехстворчатый навес, который одновременно служил гаражом, доком, мастерской и укрытием от дождя. Жир и пыль покрывали пол и стены роскошным лазоревым бархатом; под самой крышей в пыльных солнечных лучах жужжали шершни; к одной из стен привалился желтый джип, груженный всякой всячиной, а за его битыми фарами я обнаружил, что Хэнк купил себе новый мотоцикл – больше и шикарнее старого, – он был прикован цепью к задней стене и украшен черной кожей и полированной медью, словно скаковая лошадь в парадной упряжи. Я огляделся в поисках телефона; я был уверен, что они изобрели какое-нибудь устройство для подачи сигналов, когда требовалась лодка, но мне ничего не удалось найти. А взглянув в подернутое паутиной оконце, я заметил на другом берегу нечто такое, что заставило меня оставить всякую надежду на современные удобства: на шесте развевалась драная тряпка с выведенными на ней цифрами – способ заказа товаров у бакалейной автолавки Стоукса, которая проезжала мимо каждый день, – все то же примитивное устройство связи, практиковавшееся еще за много лет до моего рождения.
(Но Боже ж мой, разве старой гончей так уж нужны уши, разрази их гром! И все эти чертовы советы – ты лучше уйди, старина, лучше не суйся, – мне это совсем не нравится. Я у стал от этого? Устал!)
Я вышел из гаража и принялся размышлять, каким образом мой тенор, настроенный на вежливую академическую беседу в цивилизованном мире, сможет покрыть ширину реки, как вдруг у массивной входной двери я заметил какую-то суету. (Господи, может, слух у меня и не такой хороший, зато уж я точно знаю, что правильно, а что нет!) Через газон вприпрыжку мчался полный мужчина в коричневом костюме, одной рукой он придерживал шляпу на голове, а другой сжимал кейс. Он то и дело оглядывался и что-то выкрикивал. Разбуженный шумом, из-под дома выполз целый батальон гончих; мужчина оборвал свою тираду и замахнулся на свору кейсом, который, раскрывшись, поднял настоящую бумажную бурю. Мужчина рванулся к причалу, преследуемый собаками и бумагой. (Господи, единственное, чего я не переносил никогда… то есть не переношу!) Входная дверь хлопнула еще раз, и из дома возникла еще одна фигура (не переношу! не переношу! не переношу!), потрясая ружьем и издавая такие крики, что весь предшествующий шум и лай был тут же посрамлен. Мужчина в костюме уронил свой кейс, обернулся, чтобы поднять его, но, увидев, что над ним нависла новая угроза, все бросил и помчался к причалу, где впрыгнул в моторную лодку и принялся с дикой скоростью дергать за шнур, пытаясь ее завести. Всего лишь раз он поднял голову, чтобы взглянуть на странное существо, надвигавшееся к нему сквозь свору собак, и тут же удвоил свои панические усилия завести мотор. (Назад! Генри Стампер, ты рехнулся на старости лет! В этой стране еще есть законы! (Не переношу! не переношу! не переношу!) О Господи, у него ружье! (Да заводись же! Заводись!) А меж тем тот все приближался и приближался (Я знаю, что неправильно (Да заводись же! Заводись!), я знаю, в кого его надо разрядить, единственное, чего я не переношу, клянусь Господом, не переношу), вот уже слышно его дыхание. (Заводись! Господи, он уже рядом. (Не переношу! не переношу! не переношу!) о Господи, заводись!)