Вспомнив эти мудрые слова доктора, я ослабил хватку на подлокотниках сиденья и, нажав на рычаг, опустил спинку. «Черт побери, – вздохнул я, – изгнан даже из святилища безумия. Какая пакость! Как было бы легко объяснить этот ужас и бред сумасшествием! Безумие – прекрасный мальчик для битья в минуты душевного дискомфорта и вообще неплохое развлечение, помогающее скоротать длинный полдень жизни. И такая катастрофическая неудача.
Но, с другой стороны, – подумал я под неторопливый рык автобуса, пробиравшегося по городским улицам, – кто может сказать наверняка, что безумие не окажется такой же невыносимой обузой, как и здравый рассудок? С ним тоже придется повозиться. А потом вдруг, да почти наверняка, проскользнет проблеск воспоминания, и лезвие реальности полоснет по тебе с такой силой, что боль и тревога станут вообще непереносимыми. Ты можешь всю свою разнесчастную жизнь прятаться в каких-нибудь фрейдистских джунглях, воя на луну и проклиная Господа, а в конце, в самом растреклятом конце, который на самом деле только и считается, понять, что луна, на которую ты выл, всего лишь лампочка в потолке, а Господь пребывает в ящике письменного стола, опущенный туда каким-нибудь представителем благотворительного религиозного общества. Да, – снова вздохнул я, – с течением времени безумие может оказаться такой же обузой, как море бед и удары судьбы при здравом рассудке».
Я опустил спинку сиденья еще ниже и закрыл глаза, стараясь убедить себя, что, поскольку я бессилен что-либо сделать, мне ничего не остается, как ждать, пока мой фармацевтический кормчий не отведет меня в тихую заводь сна. Но действие таблеток что-то необычно задерживалось. И в течение этого десяти-пятнадцатиминутного ожидания в набегающих валах шума и звона, – единственный пассажир в пыхтящем сквозь город автобусе, – когда наконец наступит действие барбитуратов… я был вынужден обратиться к тем вопросам, от которых так ловко убегал.
Например: «Чего ты собираешься добиться, возвращаясь домой? „ Вся эта размазня из эдиповых комплексов, которой я кормил Питерса, относительно того, чтобы „сравняться“ или «свергнуть“, возможно и имела какое-то отношение к истине… но даже если бы мне и удалось осуществить один из этих замыслов, чего бы я достиг?
Или еще: «А почему действительно можно желать проснуться мертвым? „ Если единственно, что мы имеем, это наш славный путь от рождения до смерти… если наша величественная и вдохновенная борьба за существование – трагически никчемный клочок по сравнению с кругами эонов до и после, так почему же нужно пренебрегать этими бесценными мгновениями жизни? И наконец: «А если это все одна никчемная маета – что же тогда за нее бороться?“
Эти три вопроса выстроились передо мной, как три наглых хулигана, с ухмылками на лицах, руки в боки, вызывая меня на бой, чтобы покончить со мной раз и навсегда. Первого мне удалось кое-как образумить – он был самым настырным. Второй получил сатисфакцию несколькими неделями позже, когда обстоятельства бросили мне еще один вызов. Третий ждет меня по сей день. Для этого мне надо совершить еще одно путешествие. В дебри происшедшего.
А третий – самый крутой из них.
За первого я принялся тут же. Чего я надеюсь достичь, возвращаясь домой? Ну, во-первых, себя… своей маленькой несчастной сути!
Питере сказал по телефону: «Парень, этого не достичь бегством. Это все равно что бежать с пляжа купаться».
«На Востоке одни пляжи, на Западе – Другие», – проинформировал его я.
«Чушь», – ответил он.
Сейчас, оглядываясь назад, на эту поездку (нет, все еще живя в предвосхищении ее), я могу подсчитать, что она заняла четыре дня (которые можно опустить благодаря новым формам современной словесности, хотя они и могли бы послужить большей объективности и созданию перспективы, – события, разбегающиеся в разные стороны, отражаются в зеркалах и меняют свое обличье, создавая довольно хитрые головоломки в смысле употребления грамматических времен)… но, оглядываясь назад, я помню и автобусную станцию, и газ, и поездку, и взрыв, и сбивчивый рассказ Питерсу по телефону – и все это слилось воедино, в одну сцену, состоящую из дюжины одновременно происходящих событий…
«Что-то не так, – говорит Питере. – Нет, постой, что-то случилось, Ли? Но что? А что ты тогда делал в Нью-Йорке?»
Теперь я мог бы (наверное) вернуться назад, разгладить съежившееся время, разъять слипшиеся образы и расставить их в точном хронологическом порядке (наверное, приложив силу воли, терпение и прочие необходимые химикалии), но быть точным еще не означает быть честным.
«Ли! – На этот раз это мама. – Куда ты?»
Более того, точная хронологическая последовательность вовсе и не предполагает правдивости (у каждого свой взгляд), особенно когда человек даже при всем желании не может точно вспомнить, в каком порядке происходили те или иные вещи…
Толстый мальчик скалится мне, оторвавшись от игрального автомата. «Во все попал, а в последний не попадешь, хоть застрелись». Он ухмыляется. На его зеленой футболке оранжевыми буквами выведено: СПОР.
…или, по крайней мере, утверждать, что помнит, как оно было на самом деле…
И мама проходит мимо окна моей спальни и ныне, и присно, и во веки веков.
К тому же есть вещи, которые не могут быть правдой, даже если они и происходили на самом деле.
Автобус останавливается (я вешаю трубку, сажусь в машину и еду в университетскую столовую), потом, дернувшись, снова трогается с места. Столовая полна, но голоса звучат приглушенно. Все словно вдалеке. Лица за струйками табачного дыма будто за стеклянными витринами. Я всматриваюсь сквозь эту завесу и за последним столиком вижу Питерса – он пьет пиво с Моной и кем-то еще, кто собирается уходить. Питере тоже замечает меня и слизывает пену с усов, и я вижу неожиданно розовый для негра язык. «Входит Леланд Стэн-форд из левой кулисы», – провозглашает он и, взяв со стола свечу, с преувеличенно театральным жестом подносит ее ко мне.
Я сообщаю им, что только что в очередной раз завалил экзамен. «Ерунда! – говорит Питере. – И всего-то». А Мона добавляет: «Я видела твою маму». – «А догадайся, кто здесь только что был! – улыбается Питере. – Поднялся, как только ты появился, и пошел, так и не одевшись, голым».
Игральный автомат полыхает огнем, и я слышу, как Питере сочувственно дышит в трубку в ожидании, когда мой приступ иссякнет. «Никому не дано, – печально говорит он, – снова вернуться домой».
Но мне надо рассказать ему о своей семье. «Мой отец – грязный капиталист, а брат – сукин сын». – «Везет же некоторым», – отвечает Питере, и мы оба смеемся. Я хочу еще что-то сказать, но тут слышу, как в кафе входит мама. Я узнаю громкий стук ее каблуков по плиткам кафеля. Все оборачиваются на этот звук, потом снова возвращаются к кофе. Мама прикасается рукой к своим черным волосам, подходит к стойке и, положив сумочку на один табурет, а куртку – на другой, садится между ними.
«Серьезно, Ли… что ты хочешь доказать?»
Я смотрю, как мама поднимает чашку кофе… локтем она опирается на стойку, а ее пальцы обнимают чашку сверху… теперь она положила ногу на ногу и, переместив локоть на колено, медленно раскачивает вращающуюся табуретку. Я жду, когда она опустит руку и опорожнит чашку. Но что-то внезапно привлекает ее внимание, и от неожиданности она роняет ее. Я резко оборачиваюсь, но его уже и след простыл.