— Так или иначе, не печалит ли тебя еще одна обуза?
— А ты всегда так низко себя ставишь? Обуза?
Ли ухмыляется ей, снова опускает рукава.
— Я первым спросил.
— Ооо… — уголком рта она задумчиво прикусывает прядь волос. — Наверное, это-то придает мне бодрости. Старик Генри говорит, что это — единственное лекарство, чтоб мхом не обрастать. Но если вдуматься…
— Верно, верно! — Задняя дверь распахивается, и входит Генри, держа свою челюсть в руке. — «Премудрость Орегонская: всегда должны бодры быть мы, чтоб грудь — в крестах и волосах, и мох стряхнуть с кормы». Доброго вечера всем, доброго здоровьичка. Привет, девочка моя! — Он швыряет Вив свои зубья, они щерятся, скалятся в ярком кухонном свете. — Сполоснешь их, ладно? Я их обронил во дворе, а эта чертова псина пыталась их на себя примерить. Вот ведь! Видал, как она их сграбастала на лету? Вот уж кто точно бодрый, а? Мм-ммм!.. А я не ошибся: учуял печеную лососину аж от самого Иванса!
Вив поворачивается от раковины, протирая зубы кухонным полотенцем.
— Ли, знаешь, если вдуматься, — говорит она, будто бы обращаясь к челюсти Генри… но поднимает голову, смотрит с улыбкой: — Думаю, новая обуза — не столь уж великая… в сравнении с некоторыми… Нет, с тобой я играючи управлюсь.
Молли-гончая дышит на луну отрывисто и часто. Тедди вслушивается в дождь. Лu — прошел уже месяц, — сидит на кровати, сняв ботинки и закатав брюки до лодыжек, горящих после полупьяной охоты, с которой он только что вернулся. Уверяет осаждающие его тревожные тени: спасибо, но со своими царапинами сам как-нибудь совладаю… «И лекарство найдется куда целительней гамамелиса». На прикроватной тумбе поверх банки с кольдкремом лежат три красно-бурые самокрутки. Отрывной блокнот покоится на пиджаке, брошенном рядом на кровать. На коленях — шариковая ручка и картонка спичек. Устраиваясь поудобнее, он пихает подушку, подложенную под спину, и, наконец удовлетворившись, берет самокрутку, прикуривает, надолго наполняет легкие дымом, прежде чем выдохнуть его с протяжным присвистом: «Есссть!» Снова затягивается. Он курит и все больше утопает в кровати. Дойдя до половины самокрутки, принимается писать. Временами улыбается, перечитывая строки, особенно ему приятные. Поначалу почерк его аккуратный и ровный, предложения льются на страницу без помарок:
А/я 1, Шоссе 1,
Ваконда, Орегон
Хэллоуин
Норвик-Хаус,
Нью-Хейвен, Коннектикут
Дорогой Питерс!
«О боже, устрани скорее все то, что разлучает нас!»
На что, если ты помнишь старину Вилли Шекспира так, как положено помнить, учитывая надвигающиеся экзамены в докторантуру, ты должен ответить: «Аминь».
[42]
Ответил? Не важно. Ибо, положа руку на сердце, я и сам не вполне уверен, из какой пьесы сие речение. Думается, из «Макбета», хотя с той же легкостью оно может принадлежать дюжине других исторических драм и трагедий. Я уже месяц пребываю на родине и, как видишь, сырой и зябкий орегонский климат затянул плесенью мою память, а уверенность подменил домыслами…
И Вив всех их выставила из кухни: «… или я никогда не приготовлю ужин». И так случилось, что когда я пытался привести отпрысков Джо Бена в то, что сам Джо называет «полубожеским видом», Вив заметила царапины у меня на руках. Она бросила свои дела у плиты и подвергла меня такой народной медицине, что никакие царапины с нею в сравнение не идут, но я прикусил язык и держался стоически, отмечая про себя, как эта девочка обожает играть в медсестру. Вот, подумал я, безусловное мое оружие. Но как пустить его в ход?
Итак, залечив раны, я отбыл в гостиную в ожидании ужина и в раздумьях, как бы свое оружие применить. Наверняка дело несложное.
В тот вечер меня порядком отвлекал старик. Его энергичное громыхание совершенно не давало думать. Он сновал туда-сюда по всей зале, будто древняя заводная игрушка, бессмысленная и бесполезная, но по-прежнему неуемная. Один раз, крейсируя мимо, он включил телевизор; и тот сей миг забурлил во весь свой гейзер пошлости, сообщая сводку с фронтов Великой Войны Дезодорантов. «Ни слюнявые спреи, ни липкие шарики… но один-единственный мазок нашего геля придаст вам уверенность на весь день!» Никто не смотрел и не слушал. Клокотание агрегата было таким же нелепым и всеми игнорируемым, как и бредовая ностальгия старика, но никто и пальцем не пошевелил во имя тишины. Было как-то само собой очевидно, что любая попытка выключить звук вызовет шквал протеста куда неистовее, чем телевизор и Генри вместе взятые.
Я пытался было вывести братца на информативный разговор о его супруге, но как раз когда мы были уж близки к теме, старик заметил, что если кому треп и дороже жрачки, то он, черт возьми, не из таковских! И возглавил исход на кухню.
День грядущий — снова труд в поте лица и всего остального. Во многом он походил на предыдущий, за тем разве лишь исключением, что я сумел обуздать свою враждебность к Братцу Хэнку. Он же продолжал свою кампанию доброй воли по отношению ко мне. И в последующие дни я думал все меньше и меньше о своем взлелеянном мщении, все больше и больше проникался симпатией к своему заклятому врагу. Я пытался объяснить это своему ментальному наставнику, который неизменно призывал меня СМОТРЕТЬ В ОБА, выискивая тернии на пути блаженств. Я возражал, что днем мне приходится все свое внимание уделять тому, чтоб не угодить под какое-нибудь сорвавшееся с цепи бревно, а вечерами я слишком вымотан, чтобы конструктивно думать о мести. — «Вот почему я так ни до чего и не додумался». Но Надежу-Опору было не так-то просто унять.
«Да, я знаю, но…»
НО ТЫ ПОЧТИ ЧТО НЕ ГОВОРИЛ С НЕЮ.
«Ну, верно, но…»
ТАКОЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ, СЛОВНО ТЫ ДАЖЕ ИЗБЕГАЕШЬ ЕЕ.
«Впечатление, наверное, и такое, но…»
Я В ТРЕВОГЕ… ОНА СЛИШКОМ МИЛА… ЛУЧШЕ ПОБЕРЕГИСЬ
«Поберечься? А почему еще, на твой подслеповатый взгляд, я стараюсь держаться от нее подальше? Я — берегусь! Потому что она слишком мила! Она добра, нежна и опасна. Следует быть с нею поосторожнее…»
Сказать по правде, в обшей нашей душе мы тревожились оба. И боялись. Ибо дело было не только в Вив: все дьявольское семейство было добрым, нежным и опасным, от моего змея-братца до последнего червячка-детеныша. Они стали мне небезразличны. И по мере того, как в сердце разрасталась раковая опухоль этого чувства, сердце набухало страхом. «Сердечная избыточность». Самый коварный недуг, зачастую поражающий тот мифический орган, что гонит жизнь по жилам эго: щемящая ишемия, осложненная аритмией страха. Детская игра «холодно-горячо» в степени лихорадки. Мы тоскуем по близости — и почитаем ее за яд, когда она ниспослана. Мы сызмальства учимся остерегаться близости: «никогда не раскрывайся» — учимся мы… неужто ты хочешь, чтобы чьи-то грязные заскорузлые пальцы теребили сокровенные фибры твоей души? Никогда не бери конфетку у незнакомца. Или даже у друзей. Стащи тайком мешок ирисок, когда никто тебя не видит, но не принимай, никогда не принимай от чужих… неужто ты хочешь быть кому-то обязан? А главное — забудь о заботе, забудь навсегда. Ибо забота, симпатия заставят тебя опустить мост своего замка и высунуться из панциря… неужто ты хочешь, чтобы всякий проходимец знал, какое на самом деле мягкое у тебя брюшко?