— … и Верзила, значится, говорит, что был бухой в ту ночь, месяц тому или вроде. Помнишь? И говорит — в смысле, Ньютон, мое-то дело сторона, — Верзила, значит, говорит, что ты этим воспользовался. Он говорит — господи, как это он выразился? — он говорит: «В другой раз, как Хэнка Стэмпера встречу — такого пинка отвешу, что кровь из носу хлынет!» Так и сказал, слово в слово.
— Он уже три раза пытался, Лес.
— Кнешно. Я в курсах. Но послушай, Хэнк, в те-то разы ему только-только восемнадцать стукнуло. Щенок сопливый. Слушь, я в ваши дела не встреваю, но имей в виду, сейчас он тремя годками постарше. Да и ты тоже.
— Буду иметь в виду, Лес.
— И он грит — Верзила, то бишь — что у вас с ним есть косточка, из-за которой погрызться. Что-то про пляжные мотогонки, которые ты выиграл тем летом. Грит, ты нацепил кроссовую резину ни за чем иным, кроме как чтоб остальным ездунам глаза запорошить. Верзила точит большой зуб, Хэнк. Вот я и решил предупредить, на всякий пожарный…
Хэнк искоса глянул на Гиббонса, улыбаясь в кулак.
— Ценю заботу, Лес. — Не отводя глаз от реки, с напускным безразличием он нагнулся, достал из-под сиденья фирменную банку из-под «Гардола», потряс ее над ухом, слил остатки в бензобак. — Да, спасибо за заботу. — И, едва Лес приготовился развить тему, Хэнк смял пустую жестянку, будто она была сделана из алюминиевой фольги. Большой палец встретился с указательным без каких-либо видимых усилий. Металл, казалось, и не думал сопротивляться. На глазах у Леса (выпученных глазах) Хэнк изящно отбросил банку, ныне похожую на песочные часы из металла, в реку и вытер руку о штаны. Этого маленького театрального этюда оказалось достаточно, чтоб Лес умолк на весь остаток пути. Но, выбравшись из лодки, он стоял, вертя в руках свою каску, явно распираемый желанием сказать что-то еще. Наконец решился:
— Суббота! Черт, чуть не забыл. Хэнк, кто-нить из ваших не собирается в «Корягу» в субботу вечером? Я был бы оченно признательный за переправу.
— Может, не в эту субботу, Лес. Но я дам тебе знать.
— Точно? — Он явно обеспокоился.
— Конечно, Лес. Мы тебе сообщим, — заверил его Джо Бен в необычно отрывистой для себя манере. — Разумеется. Может, и Верзиле тоже. Может, и в «Корягу». Чтоб устроили трибуны, продали билеты и напекли хотдогов. О, мы никого не забудем!
Лес делал вид, будто не замечает сарказма Джо.
— Чудесно, — сказал он. — Было бы неплохо. Спасибо вам. Я ваш должник, ребята.
Он перегнулся через перила, выкрикивая свои пожизненные благодарности, взволнованный до глубины души. И было за что благодарить. Разве не обещали ему присутствие на матче, где знаменитый Верзила Ньютон из Ридспорта сойдется с Хэнком Грозным, в попытке поломать успешную чемпионскую карьеру последнего вкупе с его шеей? И как ни отвратительны мне были неуклюжие уловки Гиббонса и его тошнотворное, двуличное дружелюбие, в душе я желал его гладиатору уложить чемпиона на обе лопатки. В этом мы с Лесом были вполне солидарны: мы хотели низвержения чемпиона просто потому, что для нас нестерпима была та дерзость, с какой он высился над нами, надменно восседая на своем троне, нам недоступном.
Но даже сейчас, лежа на кровати и поверяя свои мысли потолку, я знал, что я — не этот Немейский лев по кличке Ньютон, и не Лесли Гиббонс, готовый довольствоваться жалкой ролью зрителя, глаз не отрывающего от чужих ударов на ринге. Мое участие в этом отрешении от власти должно быть как созерцательным, так и деятельным. Созерцательным — в том плане, что в открытой схватке с моим накачанным братцем мне ничего не светит — БЕРЕГИСЬ, подсказывает мой внутренний голос, моя неусыпная тревожная сигнализация, кричащая ПОЖАР при первом же запахе табачного дыма, — и деятельным, ибо мне нужен катарсис участия в ниспровержении тирана. Я должен был вознести факел, стиснуть рукоятку ножа. Мне нужна была его кровь на моей совести, чтоб вытянуть ею гной долгой трусости. Мне нужно было топливо победы, чтоб восполнить силы, отнятые годами голодания. Мне нужно было завалить дерево, что застило мое солнце еще до моего зачатья. «Мое солнце!» — выла моя нужда. Солнце для роста, чтоб перерасти тень, простертую надо мной, вырасти до самого себя. Да. И тогда — слушай внимательно! — вот тогда, карлик ты убогий, когда ты запалишь факел!.. Низринешь чемпиона!.. Повалишь дерево!.. Когда трон будет пуст, а небо над головой наконец-то прояснится, а джунгли станут безопасны для воскресных прогулок… быть может, тогда ты, жалкий паштет из цыплячьей печенки, — ОТБОЙ ТРЕВОГИ — тогда ты найдешь Причину для Ли, и даже мужество, чтоб жить дальше с исковерканным трупом, что лежит поперек твоих извилин с того самого дня, когда она уронила его туда с сорок первого этажа, лежит там все это время, изгнивая, источаясь вон, неумолимо, подобно тиканью адской машины. И, малыш Ли, если не можешь сровняться — смени мерную линейку на ту, что тебе под стать… потому что часы — тикают.
Вив поднимается по лестнице в ванную. Снимает блузку, омывает лицо и шею. Изучает свои посвежевшие черты в зеркале, думает, забрать ли волосы в хвост или оставить распущенными. Вдруг пытается припомнить: то ли самое это лицо, что она чмокнула на прощанье в треснувшем зеркальце в Колорадо? Оно явно не должно так уж разительно отличаться от того, прежнего лица в старом овальном зеркальце; морщин не добавилось — здешний климат, при его влажности, весьма хорош против морщин, — и выглядит она гораздо моложе Долли, чей день рождения через месяц после ее собственного… но — как быть с этими чужими глазами, что временами посматривают на нее из стекла? И неужто она впрямь целовала эти чужеродные губы? Она не может вспомнить. Отворачивается от зеркала, подбирает блузку, чтоб прикрыть ею грудь на пути в свою комнату, и решает, что Хэнк предпочел бы видеть ее с длинными волосами — «во всем многоволосье», как он выражается…
Теперь я был уверен, что никакой иной эликсир меня не исцелит. Никакой бальзам, кроме победного, не снимет проклятье и не остановит мое собственное медленное восхождение к своему сорок первому этажу. Иссушенная земля моего будущего безмолвно вопиет своими трещинами, требуя орошения этой победой, и все мое прошлое яростно кричит о том же… а над головой по потолку, испещренному стигматами древоточин, испускающих миазмы ужасные и обличья отвратные, разгуливали свидетельства той самой слабости, что делала мой гнев бессильным, а победу невозможной. Беспомощно наблюдая эту картину, я поражался парадоксальной красоте ситуации. Мне казалось, эта проекция моего сознания на потолке одновременно была и абсолютным доказательством моей потребности в триумфе над братом, и неоспоримым свидетельством моей неспособности преуспеть на сем поприще. Нужда возжигала и парализовала самое себя в одно время. Бессильный, лежал я, зритель фильма собственного производства, панорамы паранойи беспрецедентной, и каждый нейрон сжимался от страха перед соседом, пока волчища резали очередную овечку. БЕРЕГИСЬ БЕРЕГИСЬ БЕРЕГИСЬ…
…В комнате она находит настольную лампу, включает, бросает блузку на швейное кресло. Садится, стаскивает кеды, стягивает джинсы. Выдвигает ящик секретера, снимает лифчик и трусики. Надевает свежие, тянется за лифчиком — думая, как нелепо, при ее формах, носить эту дребедень…