Свет трепещет. Воздух в палате гудит, будто наполненный большими, сонными мухами. Приморенный… приглушенный… заключенный в пушистый шерстяной футляр морфина, старик поворачивает голову, выглядывает из своего чехла и видит длинные витые коричневые колонны, на которых покоится высокий темно-зеленый купол. Воздух потрескивает стаккато незримого дятла, пронзительно кричит сойка, тонет в лесной пучине клочок синевы! «Оп-па, сюда! — прожектору майского дня, бьющему сквозь хвою. — Вот день! Живем!» Пыльца висит в безветрии и безмятежности золотого столпа, от древесных шпилей до самой земли… «— Эй! Глянь-ка туда… — где вихрь бабочек белозвездным кружевом взметается над щавелем, ни разу дотоле не слышавшим поступи белого человека. — А может, и никакого человека, никакого цвета! — Он поднимает глаза к кудрявым капителям колонн, поплевывает на руки. — Спокуха, без пены! Вы что себе думаете? Я что — медведь в спячке? Дел-то по горло. И дров наломать, и землю вспахать, и рыбку съесть, и яйца высидеть… спокуха, черт возьми!»
«Все, тихо… тихо, мистер Стэмпер. Вот мы уже утихли, упокоились».
«А кто говорит, что я не могу? Только не стойте у меня на пути. И думать не смейте. Хм, живем… Дайте-ка, уши прочищу. — И никогда в этом лесу не звучал топор белого человека. — О! Вот и плацдарм. Штыки примкнуть! — Зелено-переливчатая метла о тысяче тысяч иголок на миг смахнула солнце. — Бряк! Хорошо пошла! — То был последний май, в двадцатые, на долгом веку тех девственных исполинских стволов. В высоком куполе зияет прореха. Солнце устремляется в нее, наводняя светом, клочок земли, не ведавшей такого сияния тысячи тысяч лет. — Во имя Иисуса Б. Христа, это ж сколько времени? Уфф. Минуточку, что это ты задумал? — Царапучий маленький рысенок, бело-синенький такой, как цыплячий зобик, скребется, что есть сил, вырывается из чё… — Ай? Да что это ты…»
«Вот и приехали. Все кончено. Тихо и спокойно. Дело сделано. Теперь отдохни. Тихо и спокойно…»
Рэй и Род подстраивают инструменты, когда в «Корягу» заходит Ивенрайт. Стальной строй струн, усиленных электричеством, вырывается на сумеречную улицу. Энди, сидящий в джипе, слышит звук и достает из кармана губную гармошку, похлопывает ею по бедру, вытрясая лузгу и труху, деликатно дует в ребристую щель; он решил дождаться и подхватить Хэнка с Вив.
На другой стороне улицы он видит Хэнка, поспешающего на влажный лязг неона «Коряги», и уныло думает, сколько же ему придется ждать…
(Выйдя из больницы, у меня внутри горело — я не знал, доберусь ли до «Коряги», чтоб дернуть стопку? Единственное, о чем я мечтал тогда — «Джонни Уокер», на три пальца, хоть чем-то залить это пламя. В этой чертовой палате было еще хуже, чем в джипе. Мой ясно-яркий день все тускнел и тускнел, и я уж не знал, уцелеет ли хоть что-то в этом мире.
В «Коряге» было неслабое столпотворение для такого раннего времени; здесь зависли почти все парни, не поехавшие на кладбище, и уже порядком разомлели. Когда я вошел, они малость попритихли, а потом набросились так радостно, будто им не терпелось пожать руку человеку, два месяца державшему их без работы. Ивенрайт угостил меня виски. Музыканты заиграли, и старые добрые ритмы расплескались размеренными душевными волнами, как прежде. Тут завалилась Индианка Дженни и давай пьяных угощать, стопка за стопкой. Был там и Верзила Ньютон, крутой и угрюмый. И Лес Гиббонс — все болтался, да шатался, да бормотал. И хотя была лишь среда, но завтра — Благодарения, и праздник вроде бы обратил будничный день «Коряги» в субботний вечер, как в старые добрые времена, только все не так, как прежде бывало, только все по-другому, и гитары вроде бы играли звонко, и пиво журчало рекой, и парни вроде бы так же фыркали, орали, матерились, мерялись карманами и насиловали шаффлборд… но только все было не так. Не знаю, почему, но знаю, что не так. Было по-другому. И все это знали.)
В сонной больничной палате, помнишь? Когда были гонки на лодках? На Четвертое Июля — Река Твой Хайвей — и кое-кого из ребят с непривычки так укачало, что они все плакали, де, точно сдохнут; а потом их укачало еще малость, и они взмолились: когда ж мы наконец сдохнем? Гонки на моторках по реке. Участники перешучиваются: «Бен, спорим, что обойдем тебя на две мили, как два пальца? — а когда закончилось: — Эти чертовы Стэмперы, знаете, что учудили? Приладили кузнечные меха к заборнику карбюратора и силой воздух туда нагнетали… терпеть нам такое?»
Но то в июле. А нынче май, маета майская, ну-ка, ну-ка… Еще кусочек зеленого купола со скрежетом отдирается от сине-сойкиного неба, валится с треском на папоротники и орешники, преследуемый солнцем. «Давай сюда своих сеножоров копытастых — и цепляй, покуда она мхом не заросла и не сгнила в труху!»
В «Коряге», бритый, бодрый и блестящий, как бритва, Рэй приступает к вознесению толпы на свои вершины, и Рода — вместе со всеми. Ритм завелся; народ залился; и медный кувшин перед стойкой микрофона наполняется зеленью и серебром. «Уходит навсегда дней серых череда… — Рэй дергает струны мозолистым большим пальцем, стены расплываются в его глазах, он ухмыляется улыбчивой телеантенне на крыше, все программы от берега до берега, и далее — безбрежно, — …унынье прочь, когда горит любви моей звезда».
Весь город был пьян от солнечного света, оптимизма и разбавленного виски и бредил хорошими временами. «Я в жизни не видал такого солнца свет, и так на сердце хорошо, как не было сто лет». Тедди щурился из-под длинных ресниц — никогда еще не видал, чтоб столько народу столько пило и столько смеялось. Бывает, один-два таких попадаются за вечер. Бывает, и тридцать, и даже сорок, после большой охоты или большой драки на лесоповале. Но такого, как сегодня, еще не бывало, и самое близкое по «квартнарыльности» было на самом пике паники перед экономическим кризисом. Не понимаю. Так много пьют. И даже тосты поднимают за Хэнка Стэмпера…
(Пара виски не принесла мне ни малейшего облегчения. Я сказал парням, что прошу меня извинить, но, похоже, моя гриппозная бацилла вылезла из норы и снова куснуть готовится. Поблагодарил их за выпивку и натянул куртку. На прощание помахал им всем, пожелал успехов в борьбе, заверил, что просто сердце кровью обливается, когда приходится дезертировать с алкогольного фронта, бросая друзей в неравной битве, они посмеялись, наказали мне как можно скорей вернуться с подмогой — все точь-в-точь, как в былые деньки. Но каждый из нас знает, что никогда оно уже не будет точь-в-точь…)
В девственной глуши… первое мая в заповедных и дремучих лесах, целый день дотемна, а день следующий — воскресенье, нерабочий, но я иду на то же место, один, посмотреть, каким оно стало, расчищенное… утреннее солнышко заходит на новую землю — землю, не ведавшую света тысячи тысяч лет, и находит ожерелье из росинок, наброшенное паучками на гладкие зеленые глотки дарлингтоний… Занятные они, эти мухоловки. Много всяких занятных травок. Индейцы жрут одну такую дрянь под названием «вапату», клубни такие, что растут под водой на болотах; скво отыскивают их на ощупь, босой ногой, и мыском поддевают из жижи. Не-тронь-меня захлопываются, что твой капкан, если все-таки тронуть. А карликовый ирис, по поверью, растят маленькие человечки, что в лесах живут. А смолянки-великанки, помнишь их? Ужасные паскудницы… парни боялись ночью в лес выйти, боялись, что смолянка приклеит к себе и не отпустит, до смерти. Смерть-то всегда под рукой и под ногой. На берегу, так близко к воде, что волны порой касаются ее, — могила, отмеченная кедровым крестом и нарциссами, чахлыми от соленого воздуха… малютка Иллабель Ситкинс однажды сидит на крылечке и колет абрикосовые косточки, что мама вырезала, когда джем варила. Тринадцатого июля тысяча девятьсот — черт, не помню: и она ест ядрышки, потому что они вкусные, как миндаль, что на Рождество дают, и умирает с дикими резями в животе. Я тоже их пробовал. 15 июля: мы отпеваем Иллабель в доме Томса, а похоронив, наперегонки мчимся на пляж. 19 авг.: Джон убил медведицу. 4 сент.: дождь шел двадцать восемь часов кряду. Под кухней вода. 5 сент.: Дождь и мокрый снег. Сильный ветер. Коптильню придавило деревом. 6 сент.: приволокли бревна, чтоб поправить коптильню. 11 ноя.: мать совсем плоха. Доктор остался на всю ночь. Бен поймал норку, и она прокусила ему палец, и доктор его тоже подлатал.