— О'кей, — ответил я. Раз или два я пытался ухватить взгляд Вив, посмотреть, как она отнеслась к моему решению, но она ушла в себя. Когда же мы высадили ее, я спросил себя: да почему меня это вообще волновать должно? Мне было уютно в хорошей сухой машине. Мне было приятно получать приглашения в «такси» и на пиво. Мне было отрадно, что кто-то протягивает мне руку.
Мы свернули с Южного на Силлитс-стрит, поехали к Неканикум. Я млел в мякоти сиденья этой большой машины, убаюканный дворниками и печкой, и воркованием Ивенрайта со своим семейством. Мне было плевать, какими глазами смотрят на меня Вив или Энди. Мне было по сараю, есть там или нет издевка в улыбке Ивенрайта. Мне было все равно даже, что подумал бы про меня Джоби.
Ибо, насколько я понимал, война окончена, всем спасибо, топоры зарыты… навсегда.)
Вскоре после того, как Хэнк покинул машину, детишки Ивенрайта, дотоле присмиревшие на заднем сиденье от присутствия двух чужих взрослых и торжественности всего мероприятия, раздухарились так, что Флойду на пути домой пришлось дважды останавливаться, чтоб надрать кое-кому уши. Из дома он выбежал в ярости, прыгнул обратно в машину и с визгом помчал в «Корягу», игнорируя вопли детей, угрозы жены и резь в желудке.
Добравшись до Главной, он дважды прокатился по всей улице, выискивая взглядом машину Дрэгера, прежде чем запарковаться; ей-богу, ему совсем не улыбалось застать там Дрэгера с его карканьем про человечность и сердечность! Нет, это слишком! Он и так-то был поражен тем, что Хэнк согласился хотя бы рассмотреть предложение руки и колес — при всех-то этих «говорил же я вам!» на кончике каждого языка. Поражен и, как оказалось, слегка разочарован: он ожидал от Хэнка большего. И чувствовал, что Хэнк его предал, так или иначе, пусть даже неясно, как и в чем именно… И почему я не доволен тем, как все сложилось?
Индианка Дженни надевает сапоги и затевает паломничество в «Корягу». Порой прямое участие — действенней сопричастности пране. Особенно — участие в ночной жизни бара. Сегодня будет много пьяных. И как знать?
Симона открывает коробку, только что доставленную жующим спичку юнцом из «Стоукс Дженерал».
— Нет карточки от кого?
— Нет, ни карточки, и ничего, — ответил пожиратель эмбрионов огня. — Клиент особо предупредил, чтоб никаких карточек от Хови… чтоб вы не могли отослать это обратно кому-нибудь.
— Так, немедленно возьми и отнеси обратно кому-нибудь — но какая миленькая, как он мог? — и скажи кому-нибудь, что я не принимаю подарки от незнакомых мужчин… Хм, мой любимый цвет, мой размер, как он угадал, спрашивается?
— Может, ему сестренка какая присоветовала?
— Значит, сестренке и отнеси!
— Не могу, — сказал парень, порываясь завести кривой взгляд под ее халатик. — Один пакет — одна доставка!
— Да?
— Ага. — Он подмигнул, передвинул спичку в другой угол рта и был таков, не успела Симона его остановить. Симона поспешила с подарком в спальню, покуда не заинтересовались эти шпионы с другой половины дома, матушка Нильсен и ее отпрыски. Разложила платьице на кровати и оглядела… Такое красивое. Но нет. Она обещала. Нельзя огорчать Деву…
Она положила платье обратно в коробку и принялась вновь облачать ее в папиросную кожицу, как вдруг увидела в окне Индианку Дженни. Та шагала, грузная, громоздкая, в грязных резиновых сапогах, сквозь дождливый сумрак. Симона смотрела, завороженная, легонько поглаживая пальчиками шуршащую шкурку. Вот — она скорчила Дженни гримасу, — то, во что я боялась превратиться. Вот оно, чем я не хотела стать. Я покаялась, я поклялась на Библии, я обещала Всеблагой Матери Господней никогда больше не грешить… но я не хочу стать такой, как эта корова.
Вдруг она вспомнила свое отражение в зеркале и жалость в глазах женщин, встречавшихся на улице. Ее глаза закрылись… Я была добродетельна. Но стезей добродетели я почти дошла до того же, до чего эта варварская потаскуха дошла тропой греха — гадкая бродяжка в рванье. И вот теперь женщины в городе смотрят на меня, как на последнюю уличную девку. Из-за моей внешности. Потому что я не могу позволить себе приличный вид. Ох, ох, Всеблагая Мать! Она прижалась губами к папиросной кожице. О, дай мне силы, ибо слаба я…
Как сейчас поняла Симона, рыдая в шуршащую коробку, позор ее обличия грешницы был еще горше того прежнего раскаяния, когда она в самом деле грешила.
— Как случилось, Святая Мать, что я так погрязла в грехе? — вопрошала она деревянное изваяние в серванте. — Как случилось, что я сделалась так слаба?
Но в сознании ее росла, как на дрожжах, и другая мысль: а ты, Святая Мать, почему не уберегла?… с тобой-то что случилось?
Лампы дневного света трепетали и жужжали. В воздухе пахло стерильностью. «Вам туда, мистер Стэмпер», — указала медсестра-амазонка, не успел Хэнк даже заикнуться про отца, подойдя к столику. Она взяла со стола карту и увела его из относительно свежей части здания в коридоры настолько низкие, что он рефлекторно норовил поднырнуть под лампочки на потолке, мимо стен столь древних, что, подумалось ему, не иначе как возведены они ископаемыми индейцами, а побелены — в честь пришествия белого человека. Он никогда прежде не бывал в этой части клиники — деревянные стены, окаменевшие от бесчисленных размывов побелки, линолеум, истертый до дыр бесчисленными шаркающими тряпичными тапочками… а в открытых дверях мелькали видения стариков, тряпичными куклами валявшихся на стальных остовах коек; безволосые лица, безвольно сморщенные в мертвяще-синеватом мерцании телевизоров…
Медсестра заметила его интерес и остановилась, улыбнулась.
— Они теперь у нас в каждой палате. Не новые, конечно, но в отличной кондиции. Дар от леди из ДАР
[102]
. — Поправила пояс халата. — Теперь у старичков есть, на что посмотреть, знаете ли, в ожидании.
Картинка в той палате, куда они смотрели, сбивчиво задрожала, поплыла; но никто не звал, не просил подстроить.
— В ожидании чего? — вырвалось у Хэнка недоуменно. Сестра резанула его кратким взглядом и пошла дальше по коридору к палате старого Генри.
— Пришлось положить его туда, где было место, — неохотно и отрывисто объяснила она. — Даже притом, что он не по гериатрии проходит. В новом крыле вечно такая толчея… груднички, молодые мамаши и тому подобное. К тому же он ведь по любым меркам уже не цыпленочек весенний, верно?
Это место смердело старостью, старостью, бряцающей всей своей амуницией: густой бас мыла и винтергриновой мази, оглушающий алкоголь и приторное детское питание, и поверх всего — пронзительное зловоние мочи. Хэнк сморщил нос в омерзении. Но, размыслил он, если вдуматься-то, почему б старикам не жить в старом мире, а светлое новое крыло оставить для грудничков, молодых мамаш и тому подобного?