— Сколько у тебя голосующих акций, Орланд?
Он стоял у кухонной двери, грыз куриную ногу. Я даже не заметил, как он из города вернулся; наверно, кто-то его переправил, пока я наверху был. На нем была рубашка, что он выиграл в домино у Рода-гитариста — черная вискоза сплошь прошита серебристыми ниточками, и она сверкала на его поджаром брюшке, что твоя кольчуга. Я заметил, что он еще малость гипса с руки сколупнул, чтоб не стеснять себя в обращении с бутылкой, самоуверенности по уши. Снова куснул куриную ногу и спросил:
— Так сколько у вас акций, родные сердца? А? А? Сотня на всех? Две сотни? Если больше двух сотен наберется — я удивлюсь. Несказанно. Потому что не припомню — да, склероз проклятый — но, видите ли, всего акций было выпущено две с половиной тысячи, и будь я проклят, не припомню, чтоб устраивал раздачу своих двух тысяч ста, даже в последние годы маразма и склероза… Хэнк, а ты из своей сотни ничего никому не дарил? Нет? Джо Бен, а ты как? — Он пожал плечами, догрыз куриную ногу и нахмурился на кость. — Прелесть, что за цыпленок! — сказал он и покачал головой. — Побольше бы нам таких цыплят закупить, для такой-то оравы. Потому что кому-то явно не достанется.
Но на ужин остались немногие — Энди с Джоном, да еще парочка. Остальные, похватав свои плащи и детей, последовали за Орландом к причалу, без слов, будто контуженные. Я проводил их и сказал рабочим с лесопилки, чтоб подгребали к шести утра к Мерному мосту, откуда их Джон отвезет на лесоповал. Орланд снова завелся. Сказал, что хрен он согласен трястись в кузове грузовика под дождем!.. Но я продолжал, словно не расслышал, объяснять, как много нам надо сделать, где и в какие сроки, и заметил, что конец года уже не за горами, и кто со мной будет и от работы не отлынит — разве что по болезни или типа того — может рассчитывать на жирную премию к Рождеству. Никто ничего не сказал. Даже Орланд заткнулся. Они стояли у причала, пока Большой Лу дергал мотор… просто стояли тихо и смотрели, как в пятне света фонаря окуни поклевывают всякий плывущий по реке мусор. Мотор завелся, я всем пожелал спокойной ночи и пошел по склону обратно во двор. И уж направился к двери, как заслышал далекий гусиный крик. Остановился, приложил ладонь к уху — и теперь уж точно услышал большую стаю, над горами, что к северо-востоку. Джоби тоже рад был бы послушать, подумал я и побежал за ним. Когда я открывал дверь, до меня докатились голоса на причале. Они решили, что достаточно выждали, что я уже ушел — я скрылся из виду за изгородью, и они представить себе не могли, что я их слышу. Ни Орланд, ни жена его, никто. С минуту я прислушивался к их речам, колебавшим вечернюю прохладу — все взволнованные, взбудораженные, соленые на слух, каждый гнет что-то свое, но почему-то все одинаковые. Голоса мешались в единую джем-сешн. Я слышал, как кто-то заводит свой персональный плач, как его гнобят или как ему стыдно смотреть людям в глаза в церкви, и остальные тотчас подхватывали хором. Который поет, пока кто-то еще не подпустит вариацию — и подхватывают уже ее. А голос жены Орланда, высокий и пронзительный, перекрывал всех и гвоздил, что копер: «Верно! Верно! Верно!»
На самом деле меня не шибко удивили их речения — давно, слава тебе господи, догадывался, что они себе думают, — но чем больше я слушал, тем меньше это походило на разговор, о каком-то смысле не говоря. Чем больше я слушал, тем диковинней звучало. Обычно, когда слушаешь чужой разговор и видишь людей, можно разобрать, из чьей пасти какие слова исходят. Как бы привязываешь голоса к мордам и можешь различить. Но когда лиц не видишь — голоса все переплетаются, и разговор уже не разговор, и даже не базар… до вас доносится лишь какой-то единый бубнеж, ничего индивидуального и ни черта источника не разберешь. Просто звук, питающий сам себя, вроде того, как если б микрофон собственные колебания ловил, и этот замкнутый круг вертится все быстрее, быстрее и быстрее, до сплошного кромешного визга.
Подслушивать никогда не любил, но я и не считал это за подслушивание, потому что честно не воспринимал это как беседу людей. Это был лишь один звук, а не голоса многих, один сборный-сводный звук; и вдруг я сообразил, что он становится все громче и громче с каждой секундой!
Тут меня осенило, в чем дело: чертовы гуси! Слушая толпу на причале, я начисто забыл про гусей. И теперь они летели над домом с таким гомоном, что людей совсем заглушили. Просто еще одна стая старичков гусачков.
Я посмеялся над собой и направился в дом. Вспомнились мне слова бати Джоби про отвлечение внимания и как эти чары с бабами зело помогают. (Я иду на кухню. Там уже едят…) Бен всегда утверждал, что из всех зверушек баба — самая развесистоухая. Заявлял, что может подойти к любой, привлечь ее внимание «и так его подвесить, что она и не заметит, как к ней в трусы залезли, а догадается, только когда я умолкну, чтоб кончить!» (Ли за столом нет. Я спрашиваю, собирается он сегодня есть или нет. Вив говорит, у него снова температура.) Ну, и уж не знаю, насколько достоверно это Беново заявление, однако подкравшаяся незаметно гусиная стая прямо над головой убедила меня в эффективности отвлечения внимания в целом. И в том, что на мужиков метод тоже действует, не только на баб. Но я бы предпочел, чтоб гуси отвлекли меня от Орланда, его женушки и всей прочей хнычущей родни, а не наоборот. (Я говорю ей, что нынче у всех температура, так что нечего Ли каким-то особенным прикидываться и от еды отнекиваться. Она говорит, что уже отложила для него немного и сейчас отнесет в его комнату…) Помнится, по сути, я желал, чтоб эти гуси не только отвлекли меня; к тому времени родичи так меня достали, что я желал им вовсе и с концами сгинуть в этом гусином гвалте! Но это — покуда гуси в самом деле не включились на полную громкость, покуда не достали не меньше людей и покуда не возжелал я, чтоб все они вообще заткнулись.
(…Я сажусь, принимаюсь накладывать тарелку. Прошу Джо Бена подать мне утятницу с цыпленком. Он берет ее и видит, что там одна спинка осталась. Отставляет и говорит: «Вот, Хэнк, возьми у меня грудку. Я правда не хочу. Берегу место для завтрашнего гуся, так что…» — Мог бы и не говорить; я озираюсь, пытаясь понять, в чем дело. И вижу. Тарелка, которую Вив отложила для Ли, в духовке. И там — чуть не весь цыпленок. Я беру спинку, принимаюсь ее ковырять. Все приступают к еде, уставившись в тарелки. И долгое время слышится лишь работа челюстей, пока снова не заговаривают.)
Ко второй неделе ноября того года все городишки на побережье тихо смирились с дождем: на него списали и свалили все неурядицы, а за сам дождь осудили таких безответных козлов отпущения, как спутники, Советы, грехи земные и кары небесные; нашлось нечто недосягаемое, чтобы все на него свалить и не брать в голову гусиные напоминания о том, что «Мороз на пороге, граждане, зима уж точно не за горами».
Все городишки, за исключением Ваконды.
Ваконда же в тот год как никогда ненавидела гусей с их сатанинским всенощным нытьем про зиму и мороз. Горожане оказались лишены привычных, мирных «громоотводов», какие были у других городов. Жители Ваконды, хотя признали своего козла отпущения не менее виновным, чем в прочих городах, сами его толком и не выбирали; кандидат, навязанный им в тот год, несмотря на все его упрямство и обособленность от общества, находился до омерзения слишком близко, чтобы признать его недосягаемым и безответным.