— Вы поищите у вашего сына, а его что, еще не посадили по делу Алеши К.? Начинается же пересмотр!
(Это ее сын до сих пор носит Андрюшин свитер, который я купила Андрею на день рождения из последних денег.)
— И кстати, — говорю я, — не может ли Иван вернуть мне стоимость украденных у меня вещей?
Трубка брошена.
Страшная темная сила, слепая безумная страсть — в ноги любимого сына вроде блудного сына упасть, стихи.
Андрей ел мою селедку, мою картошку, мой черный хлеб, пил мой чай, придя из колонии, опять, как раньше, ел мой мозг и пил мою кровь, весь слепленный из моей пищи, но желтый, грязный, смертельно усталый. Я молчала. Слова «иди в душ» не лезли вон, но стояли в горле как обида. С детства эта моя фраза вызывала у него рвоту отвращения (поскольку, понятно, эта фраза его унижала, напоминала о том, чего он стоит, потный и грязный, в сравнении со мной, вечно чистой, два раза в день душ и подолгу: чужое тепло! тепло ТЭЦ, за неимением лучшего).
— Дай мне денег.
— Каких денег? — вскричала я. — Ких еще денег? Я кормлю троих!
Да! И я четвертая! Здесь всё из моей крови и мозга!
Так я стала восклицать, сама имея пять рэ в сумочке и часть на сберкнижке, мамина страховка, а часть за плинтусом, поскольку, всем всё знакомым и незнакомым рассказав, я получила пять переводов с подстрочников неизвестных мне языков, поскольку: сын-диссидент в тюрьме по ложному обвинению, дочь почти без мужа родила, два студента без стипендии на руках и родился внук, ах, ох, ботинки, пеленки!
— И знаешь что, не помыться ли тебе? Хочешь ванну?
Он медленно сморгнул, глядя на мои ключицы.
— Ты знаешь, я приобрела тебе джинсы отечественные, не смейся, туфли светлые, иди переоденься, предварительно в душ, и всё.
— Нет. Не буду переодеваться. Так пойду. Дай денег. Мне надо.
— Сколько это тебе надо?
— Пока что полста.
— Фью! Пять рублей на завтра на еду, и всё. Этот все выжирает, я буквально прячу еду в комнату. Дать тебе трешник?
— Мне надо полтинник. Пойду убью, в таком случае.
— Убей меня.
— Андрей.
В дверях стояла моя прекрасная дочь.
— Андрей, иди к нам, у нас вчера была стипендия у Сашки, мы тебе дадим, она ведь удавится не даст.
Андрей тяжело ушел с этими пятьюдесятью рублями и не возвращался два дня, а за это время приходил участковый, спрашивал, где А., и говорил, что прописывать его нельзя. Была большая паника, и мы с Аленой подали на прописку и Андрея, и Шуры. Махнулись, так сказать, обменялись, как страны шпионами. Я испугалась-то в первую голову, что Андрей натворил черт-те чего.
Но он явился через два дня во всем новеньком, в джинсовом костюме, с сумкой через плечо, побритый и с двумя девками такого вида, что у меня заклокотало в груди, как у орла. Вышла Алена и тоже стушевалась и отступила в свою теплую пеленочную обитель. С девками он прошел в мою комнату и там оставался ровно час, хотя я стучала ему аккуратно, ногтями, деликатно, что мне нужны мои вещи, но в глазах стоял плинтус с деньгами, а Алена, проходя мимо, саданула пяткой в эту проклятую запертую немую дверь. Когда они отперли, я сказала, протянув руку:
— Пятьдесят рублей.
— …
— Так вот, я вернула Алене эту твою сумму.
Девки задержались у двери, а он рылся в моем шкафу, перебирал вещи.
— Твое все собрано, ты что, вон чемодан наверху…
Кровью облитые сердца матери и сына, они бьются сильно и грозно. Где ты, беленький мальчик, запах флоксов и ромашковый луг.
— Тут приходил участковый, предупреждал…
— А хули он приходил…
— Чтобы тебя не прописывали…
Сердце, сердце!
— Ах так!
— Мы тебя прописываем, Андрей, не беспокойся, не волнуйся.
— А я не беспокоюсь. Я женюсь, и ваша прописка… Подотрись.
— На ком, на них?
— А что, плохие жены?
Девочки резко засмеялись, показавши зубы с недочетами.
— Кстати, где баба?
— Я не хотела писать… Баба наша сильно сдала.
— Померла, что ли?
— Хуже. Самое страшное, что может быть с человеком. Понял? Ты меня понял?
— И где она?
— В Кащенко, где же еще быть человеку.
— Упекли?
Он взял чемодан, и они все выкатились. Ночь. Тишина. Где-то долбит кости соседка Нюра. Завтра она сварит из них суп.
И вот что странно, что Деза Абрамовна, завотделением психбольницы, такой спокойный, такой уверенный человек, такой даже успокоительный, она в одной из бесед сказала правильную фразу, относящуюся и к вышеприведенному разговору, и вообще: что там, за пределами больницы, гораздо больше сумасшедших, чем тут, что тут нормальные в основном люди, которым чего-то не хватает, и не сказала чего. Мало ли, мне тоже всего не хватает, подумала я тогда и была полной дурой, как я понимаю сейчас, когда все кончилось: в первых наших беседах, когда я перед ней всегда плакала, жалуясь на то, что мама чуть ли не спалила квартиру, напустила газ и т. д., оставили ее одну на две недели летом, и мы вернулись, а у нас на балконе черви, птицы сидят рядами, и тяжелые жирные мухи прямо ползают, а это она купила и забыла на воздухе балкона мясо. И запах! Это вообще был страшный период, когда Андрея таскали по повесткам в милицию, я была там, следователь накричал на меня, Андрей возвращался домой желтый и безжизненный, и ему все время звонили и что-то орали, а он кивал, не отвечая, и его вызывали родители этих проклятых друзей в кавычках на свиданки, таскали, уговаривали взять, видимо, вину на себя, а мама ничего не могла понять и тревожно говорила, что мальчик плохо чувствует и не питается, девочка вчера пришла домой поздно плащ светлый спина в зеленой краске, где-то лежала спиной; и вдруг мать затихла у себя в комнате и почти перестала выходить, это совпало с тем, что Андрей однажды ушел утром на допрос и больше к нам не вернулся. Она даже не спросила, где Андрей. Проходили месяцы, она трудолюбиво складывала у себя на серванте свои свободно вынутые из десен зубы и однажды торжественно предъявила мне пакет кровавых ваток: вот сколько было кровотечений из горла! Зачем? Зачем, спрашивается? Кому, какой комиссии ты это все предъявишь, дай выкину! И в чем ты ходишь, мама? Во что ты превратилась? У тебя же полный шкаф одежды, это мне нечего носить, а у тебя? Я так поняла, что она сберегает до лучших времен, как бы представляя себе ясно, что в один прекрасный момент все расступятся и войдет она, вся в новом демисезонном пальто или в шерстяном платье, и потом (внимание!) — на ней кто-нибудь женится. Она как-то даже пошутила, что берегите-де ее для жениха, и я тут же ответила: «Для пенсионера? Хочешь за пенсионером ходить остаток жизни», не желая вдаваться, какого на самом деле жениха ей ждать. Она поглядела на меня своими маленькими серыми когда-то глазами, теперь у нее осталась только голубизна, все выцвело и сравнялось — младенчески-голубое, мутное, сияющее как луна. Сияя, она ответила, что терпеть не может пенсионеров и горшки таскать не намерена. Оставался вопрос, кого она ждала, и единственный вариант напрашивался сам собой, что она ждала возвращения молодости и свято верила в это. Где-то там, в глубине сознания, она ожидала лучших времен, то есть что она встрепенется, сбросит с себя эту внешность, расцветет, как расцветала некогда после отпусков. Она, короче, ждала в глубине души чего? Рая и небес? Вместо этого случилось то, что она однажды тихо позвала меня к себе и сказала, что за ней «приехали».