Новый год – это праздник несоветский, ибо он стал калиткой в другой мир – мир дооктябрятского детства, невнятных семейных преданий, летучих частностей, утробного тепла, мир, в котором такие пустячные вещи, как запах хвои или мандариновой корки с шампанским хлопком и бенгальским шипением, взрываются внезапным и мощным ощущением того, что не вчера мы родились и не завтра умрем.
Новый год легитимирует всяческую лихость. Это торжество неумеренности. Но как бы мы ни были уверены в своем полном праве на обжорство и пьянство, всякая причина, увы, все равно чревата своими последствиями. А потому каждый хранит в памяти пару-тройку связанных с таковыми последствиями эпизодов. Вот и я не могу забыть мучительного пробуждения первого января такого-то года в чужой квартире, где еще несколько часов тому назад было так шумно, пьяно и весело, что совершенно непонятно, почему вдруг все полегли чуть ли не в одночасье в тех самых позах, в каких настиг их предательский сон. Открыв глаза, я обнаружил себя на краю какого-то то ли дивана, то ли сундука, где, кроме меня, непостижимым образом разместились еще человек шесть разнообразно храпящих людей. Кроме этого, я обнаружил нешуточную головную боль, характерную сухость в полости рта и некую как бы предсмертную тоску. Беглый взгляд в сторону вчерашнего пиршественного стола тоски никак не развеял, и даже наоборот. Тем не менее предпринять что-либо решительное было необходимо, иначе никак. Тут последовало знамение в виде тонкого и яркого солнечного лучика, пробившегося сквозь закрытые шторы. Спасительный лучик пошарил по заляпанной, обсыпанной и усеянной мертвыми утиными костями скатерти и выхватил-таки из мерзостного хаоса сверкавшую девственной чистотой рюмочку, заботливо наполненную чем-то прозрачным. «Вот оно», – подумал я, взял это чудо двумя пальцами и вдумчиво выпил. Взгляд привычно задвигался в поисках хоть чего-то, чем бы все-таки закусить. Самой пригодной показалась одинокая шпрота, терпеливо и застенчиво дожидавшаяся моей благосклонности. Я бережно взял эту шпроту, я стряхнул с нее капельки масла, я положил ее в рот и энергично разжевал. Последовавших ощущений я описать не берусь, но вы сами все поймете, если я всего лишь скажу, что шпрота оказалась никакой вовсе не шпротой, а основательно разбухшим в масле сигаретным окурком. А также вы легко поймете, почему именно этот Новый год мне так запомнился. Впрочем, запомнились и многие другие, куда менее драматичные.
Есть вещи необратимые. Рождество ушло и не спешит возвращаться, как ни зазывают его со всех уличных растяжек. А Новый год остался со всеми своими телеобращениями и пародистами, телефонным перезвоном и пригоревшим пирогом, салатами и холодцами, с детскими надеждами на то, что с завтрашнего дня…
А что – с завтрашнего дня? Как будто бы первый раз. Как будто бы сами не знаем, что завтрашний день – это похмелье, одышливость и апатия. Но зачем теперь-то об этом? Это же все завтра, не теперь. К тому же есть еще и послезавтра, и другие дни. Есть и другие дни, но их всегда так мало остается до следующего Нового года, что уж не будем их торопить.
Зачем?
VI. Бобровая струя
Страховое обеспечение
Заголовок следует понимать так, что мы на всю свою жизнь надежно обеспечены различными страхами. Не одними, так другими. Мы боялись, боимся и будем бояться. В детстве – чего-то одного, в отрочестве – другого, в юности – третьего, в старости – и вовсе четвертого.
Помимо страхов вечного пользования, таких, как, например, страх смерти, для каждой эпохи был характерен свой собственный каталог фобий и ужасов. Когда-то боялись леших и русалок. Потом – гнева барина и приезда станового. Боялись ревизора, квартального, татя в нощи, шпика в гороховом пальто, дворника с бляхой и свистком. Боялись казака с нагайкой, цыгана с серьгой, дядю Сэма с першингом, ваххабита с детонатором. Боялись шпионов, диверсантов и вредителей. Но еще пуще боялись «компетентных органов». Боялись колорадского жука и непарного шелкопряда. Боялись соседей и вагонных попутчиков.
Как только чуть-чуть перестали бояться Сталина, стали бояться атомной войны. Когда страх перед американцами чуть поутих, обнаружился ужас перед китайцами. Готовы были стерпеть все, что угодно, только бы не было войны. Частушка «С неба звездочка упала прямо милому в штаны. Хоть бы все там оторвало, лишь бы не было войны» вполне отражала умонастроение эпохи.
Боялись оспы в конце 50-х и холеры в начале 70-х. Да что там оспа и холера. А куда было деваться от тех зловещих невидимок, которые с неясной целью незаметно кололи нас шприцами? Что кололи? Зачем? Какая разница? Кололи, и все. Таких, которых укалывали, я лично не видел, но зато слышал в детстве множество рассказов про «одну женщину с Веркиной работы», которую чем-то кольнули в очереди за ковром. Те или иные последствия этих инъекций в рассказах почему-то не фигурировали. Видимо, младенческого происхождения ужас перед самим фактом укола был вполне самодостаточен.
А еще нас просвечивали лучами и всячески зомбировали. Нас воровали и разбирали на отдельные органы. А если мы не проявим должной бдительности, то не успеем и оглянуться, как нас станут клонировать. Что это такое и что это значит, не вполне понятно, но тем-то оно и страшнее. А «бесхозные вещи», по поводу которых надо немедленно сообщать кому следует? В общем, «ужас, ужас, страх, петля и яма для того, кто на земле родился».
Вот мы и боимся. И в общем-то, далеко не всегда безосновательно. И единственное спасение наше вовсе не в излишней бдительности, а, напротив, в том, что мы при всем при том легкомысленны и фаталистичны, как жители острова Таити. Я, во всяком случае, не припомню ни одной по-настоящему массовой паники. А помню я, как в октябре 93-го года, когда на одном конце Нового Арбата звучала небутафорская пальба, на другом шла бойкая торговля трогательными сиамскими котятами. Более мирную картину трудно было себе вообразить. Это что – бесстрашие или атрофия воображения? А это, я думаю, и то и другое. В том смысле, что это – одно и то же.
А вот хорошо это или плохо, я, честно говоря, не знаю.
Коды и знаки приближающейся опасности формируются, как правило, в детском возрасте. С детства я привык понимать ее лексику, морфологию и синтаксис. Я знал, что скорее всего последует за фразой «парень, закурить не найдется?». В крайне редких случаях это могло означать всего лишь то, что человек хочет стрельнуть у тебя сигарету. Но по особой интонации и непереводимой системе жестов ты понимал, что именно сейчас произойдет.
В начале 90-х годов я провел пару недель в американском городе Сан-Франциско. Меня поселили в мастерской какого-то художника, которого я так ни разу и не видел. Мне просто выдали ключ и сказали, что здесь я могу пожить и что в холодильнике есть фрукты, яйца и молоко. И я вальяжно шлялся по окрестностям. Особенно мне нравилось гулять по ночам. Вокруг моего жилища проистекала какая-то малопонятная и, как мне казалось, невероятно забавная ночная жизнь. Однажды я засиделся в гостях у одного знакомого, жившего в другом районе, но недалеко, в пределах пешего хода. В полночь я засобирался домой. «А как ты поедешь?» – спросил хозяин. «А я пойду пешком. Это же недалеко». – «А где?» – «На такой-то улице». – «Ты что! – завопил хозяин. – Это же самое криминальное место в городе. Туда можно ездить только на машине, и чтобы машина обязательно подъезжала к самому подъезду. А иначе…» Он не договорил.