Кароль ел суп, намазывал хлеб маслом — но Семиан мгновенно, как и в первый раз, подчинил его себе. У парня опять был господин. Его руки стали руками солдата и исполнителя. Все его незрелое существо сразу, без сопротивления поддалось Семиану, поддалось и предалось — и если он ел, то только чтобы ему служить, если намазывал хлеб, то с его разрешения, и его голова тотчас же подчинилась Семиану своими коротко остриженными волосами, которые лишь надо лбом мягко курчавились. Он ничем не подчеркивал свою преданность — просто он таким стал, как, бывает, меняется человек в зависимости от освещения. Семиан, возможно, не отдавал себе в этом отчета, но между ним и юношей сразу установились какие-то отношения, и его угрюмость, эта хмурая туча, заряженная властностью (уже только наигранной), обратилась к Каролю, чтобы на нем утвердиться. И при этом присутствовал Вацлав, Вацлав, сидящий рядом с Геней… Вацлав благородный… Вацлав справедливый, отстаивающий любовь и добродетель… смотрел, как вождь заряжается юношей, а юноша — вождем.
Он — Вацлав — должен был почувствовать, что это оборачивается против того уважения, которое он защищал, которое его защищало, — ведь система «вождь-юноша» порождала не что иное, как именно презрение — презрение, прежде всего, к смерти. Разве юноша не предавался вождю на жизнь и смерть именно потому, что тот не боялся ни умереть, ни убить — ведь это делало его господином над людьми. А вслед за презрением к жизни и к смерти шли все другие, какие только возможно, переоценки и целые океаны девальваций, и юношеская склонность к презрению сливалась воедино с угрюмой, властной пренебрежительностью того, другого, — они взаимно утверждались друг в друге, ибо не боялись ни смерти, ни боли, один — потому что юноша, другой — потому что вождь. Ситуация обострилась и усугубилась, ведь явления, вызванные искусственно, более стихийны, а Семиан уже лишь разыгрывал из себя вождя со страху, чтобы спастись. И этот вождь, поддельный, но ставший подлинным благодаря подростку, его же душил, давил, терроризировал, Фридерик должен был уловить (я знал это) внезапный выход на авансцену сразу трех человек — Семиана, Кароля, Вацлава, — что предвещало возможность взрыва… в то время как она, Геня, спокойно склонялась над тарелкой.
Семиан ел… чтобы показать, что он уже может есть, как все… и пытался расположить к себе присутствующих своей провинциальной учтивостью, которая, однако, была отравлена его холодной мертвечиной и которая в Кароле немедленно трансформировалась в насилие и кровь. Фридерик уловил это. И случилось так, что Кароль попросил подать стакан и Генька подала его — и, может быть, то мгновение, когда стакан переходил из рук в руки, было слегка затянуто, могло показаться, что она на долю секунды задержала свою руку. Так могло быть. Но так ли было? Эта незначительная улика оглоушила Вацлава, как дубинкой, — лицо его будто подернулось пеплом, — а Фридерик скользнул по нему взглядом, таким равнодушным-равнодушным.
Подали компот. Семиан замолчал. Он сидел хмурый, будто исчерпал все любезности, уже отказался от попыток расположить к себе, и будто врата ада разверзлись перед ним. Он безучастно сидел. Геня начала поигрывать вилкой, и случилось так, что Кароль тоже коснулся своей вилки, собственно, непонятно было — то ли он играет ею, то ли просто коснулся, это могло произойти совершенно случайно, ведь вилка была у него под рукой — однако лицо Вацлава вновь будто пеплом подернулось, — было ли это случайным? Ах, ну конечно, это произошло случайно — и так небрежно, что почти незаметно. Но не исключено также… а вдруг именно эта небрежность позволяла им затеять игру, ах, легкую, легонькую, такую микроскопическую, что (девушка) могла предаваться этому с (юношей), не теряя в своей добродетельности с женихом — да и происходило это совершенно незаметно. И не эта ли легкость привлекала их тем, что самое легкое движение их рук бьет Вацлава наотмашь, — возможно, они не могли отказаться от этого развлечения, такого, казалось бы, пустячного, но означающего для Вацлава полный крах. Семиан съел компот. Если Кароль действительно и занимался таким поддразниванием Вацлава — ах, возможно, даже неосознанно, — то это, однако, ни в коей мере не нарушало его верности Семиану, ведь он забавлялся, как солдат, готовый на смерть, потому и беспечный. Но и это было отмечено странным неистовством, идущим от искусственности, — ведь эта забава с вилками была лишь продолжением спектакля на острове, флирт, который они затеяли, был «театральным». Таким образом, я оказался здесь, за этим столом, в окружении мистификаций более драматичных, чем все, на что способна реальность. Поддельный вождь и поддельная любовь.
Все встали. Обед кончился.
Семиан подошел к Каролю.
— Ну, ты… щенок… — сказал он.
— Ништя! — ответил осчастливленный Кароль.
Офицер обратил к Ипполиту тусклый неприязненный и холодный взгляд.
— Поговорим? — предложил он сквозь зубы.
Я хотел было присоединиться к их беседе, но он остановил меня коротким:
— Вы — нет…
Что это? Приказ? Он что, забыл о нашем ночном разговоре? Но я не стал противиться его желанию и остался на веранде, в то время как он с Ипполитом пошел в сад. Геня, стоя рядом с Вацлавом, взяла его под руку, будто ничего не случилось, — опять верная и преданная; но при этом Кароль, стоящий рядом с открытой дверью, положил руку на дверь (его рука на двери — ее рука на Вацлаве). И жених сказал невесте:
— Идем прогуляемся.
На что она откликнулась как эхо:
— Идем.
Они удалялись по дорожке сада, а Кароль остался, как наглая, неуловимая в своей двусмысленности шутка… Фридерик, не сводивший глаз с нареченных и Кароля, пробормотал:
— Занятно!
Ответом ему была моя незаметная… только для него — улыбка.
Через четверть часа вернулся Ипполит и созвал нас в кабинет.
— Нужно кончать с ним, — сказал он. — Сегодня же ночью кончать. Он стоит на своем!
И, осев на диван и закрыв глаза, он только повторил про себя:
— Стоит на своем!
Оказалось, что Семиан вновь потребовал лошадей — но на этот раз это была не просьба, — нет, это было нечто такое, от чего Ипполит долгое время не мог прийти в себя.
— Господа, это прохвост! Это бандюга! Он потребовал лошадей, я сказал, что сегодня лошадей нет, может быть, завтра… тогда он сжал мою руку пальцами, схватил мою руку и стиснул, как типичный, поверьте, бандит… и сказал, что если завтра к десяти утра лошадей не будет, то… Он стоит на своем, — повторил он испуганно. — Сегодня ночью нужно с ним кончать, иначе завтра я буду вынужден дать ему лошадей.
И добавил тихо:
— Буду вынужден.
Это было неожиданностью для меня. Видимо, Семиан не выдержал роли, какую мы с ним вчера наметили, и, вместо того чтобы тихо, мирно побеседовать, он угрожал… видно, им завладел, терроризировал его экс-Семиан, тот, «опасный», которого он возбуждал в себе во время обеда, отсюда егоугрозы, властность, жестокость (всему этому он не мог больше противиться, потому что боялся этого больше, чем кто бы то ни было)… Словом, вновь от него исходила угроза. Но положительным в этом было хотя бы то, что я уже не чувствовал себя ответственным за его судьбу, как ночью, в своей комнате, теперь я передал это дело Фридерику.