Поляк по природе своей — поляк. Вследствие этого, чем больше поляк будет собою, тем в большей степени будет он поляком. Если Польша не дает ему свободно мыслить и чувствовать, то, значит, Польша не позволяет быть собою во всей полноте, т. е. быть поляком.
Это все еще продолжает казаться софистикой? В таком случае поищем примеры в истории. Германия при Гитлере дошла до белого каления в обожествлении нации, а ведь такой немец был, можно сказать, искусственным продуктом, поскольку был лишен всей гетевской традиции, да что там гётевская традиция — он был лишен обычной своей немецкой человечности. Германия стала от этого мощнее, а отдельно взятый немец стал слабее, поскольку должен был отдать часть своей индивидуальной силы и сопротивляемости нации, и, более того, он стал менее типичным, менее настоящим немцем. Возьмем, далее, Францию. Неужели француз, не видящий ничего, кроме Франции, в большей степени француз? Или в меньшей степени француз? Но быть настоящим французом как раз и означает видеть кое-что, кроме Франции.
Простой закон. Коллективная сила рождается таким образом, что каждый решается на определенный отход от себя… так формируется мощь армии, государства или Церкви. Мощь нации. Но происходит это за счет индивида.
А если нация и географически, и исторически расположена так, что она не в состоянии обрести мощь? Что тогда? Эта спонтанная и естественная польскость, заключенная в каждом из нас, оказывается ущербной из-за того, что мы изжили в себе абсолютную искренность и свободу духа ради коллективной мощи, которой мы так и не обрели, потому что она недостижима. Что же тогда остается? Горим, но от нашего горения только дым.
А следовательно, стремление мое «преодолеть Польшу» было тождественно желанию усилить нашу индивидуальную польскость. Просто я хотел, чтобы поляк перестал быть продуктом исключительно коллективной жизни, существующим только «для» коллективной жизни. Я хотел дополнить его. Легализовать второй его полюс, полюс индивидуальной жизни, и распять его между этими двумя полюсами. Я хотел иметь его между Польшей и его собственным существованием: более диалектичного и антиномичного, осознающего свою внутреннюю противоречивость и способного воспользоваться ею для развития.
* * *
Я стремился к тому, чтобы поляк с гордостью мог сказать: я принадлежу к невыдающемуся народу. С гордостью. Ибо, если соблаговолите заметить, такое признание столько же унижает, сколько и возвышает человека. Оно опускает меня как члена коллектива, но вместе с тем, как личность, оно меня возвышает над коллективом: я не обманулся, я способен осудить собственное положение в мире, я могу отдать себе отчет в ситуации, и потому я полноценный человек. (В скобках заметим, что лишь в этом случае вы смогли бы безоговорочно полюбить Польшу, ибо она уже не смогла бы обесценить нас.)
В этом требовании я продвигался дальше, чем это было принято: даже французы, англичане или американцы, гораздо более свободные в этом деле, чем мы, и те не отважились на такую резкую постановку вопроса. Только ведь им это и не нужно! Они принадлежат к мощным и прогрессивным нациям, к нациям, которые не только не разрушали их личной жизни, но даже обогащали ее, они могли в нации дать выход своей энергии. С нами дело обстояло иначе: мы не могли позволить, чтобы наше культурное прошлое, наш коллективный уровень, наша конвульсивная история, наше национальное бедствие установили бы для нас границы. Нет, в мои намерения вовсе не входило то, чтобы мы лишь слегка ослабили в себе патриотизм до английского или французского уровня. Я предлагал полякам более радикальное, не имеющее прецедентов отношение к нации, нечто такое, что немедленно выделило бы нас из массы народов, сделало бы народом, отмеченным только ему свойственным стилем. «Безумие! — скажете вы — и несбыточная мечта!». «Неужели? — спрошу я. — А с чего это мы сделались такими, самыми горячими в мире патриотами? Не с того ли, что в нас дремлет материал, из которого получаются самые холодные антипатриоты? В нас жар любви к родине достиг максимума, наша зависимость от него стала ужаснейшей — поэтому именно в нас самих, а не в ком-то другом должна появиться спасительная антитеза, творческая оппозиция, которая стала бы шагом вперед».
И здесь я отнюдь не мечтатель — совсем наоборот: я был верен реализму, давно вошедшему в мою кровь. Для меня не подлежало сомнению, что поляки испытывают усталость и отчаяние от истории своей родины, питая в глубине души смешанные чувства. Обожали Ее? Да, но и проклинали. Любили? Да, но и ненавидели. Она была для них святыней и проклятьем, силой и слабостью, славой и унижением. Но в польском стиле, в том стиле, который вырабатывает и навязывает общество, можно было отобразить только одну сторону медали. Наша литература, например, лишенная какого бы то ни было индивидуализма, могла позволить себе лишь одобрение народа. А то, другое, неприязненное, враждебное, равнодушное или презрительное чувство, оставалось непризнанным и блуждало само по себе как грех, как анархия… А стало быть, все мои усилия были направлены на созидание такого принципа, который позволил бы привести в движение этот второй полюс человеческого чувствования, добраться до второго аспекта польской души, санкционировать ересь.
* * *
В моем распоряжении были сильные аргументы. Разумеется, столь принципиальный поворот в наших отношениях с народом можно сделать только во имя индивидуального достоинства, во имя индивидуального развития. Но эта позиция была исключительно сильной и оказалась ко времени среди эмигрантов как в Польше, так и вообще во всем мире, потому что всё активнее зреет необходимость защитить то, что когда-то просто называли душой, защитить ее от деформирующих и нечеловеческих коллективных сил.
Меня беспокоило другое. Я, как уже сказал, ненавидел народ, потому что не мог вынести его, а вынести его я не мог из-за трусости. Но чего же в таком случае стоили мои советы и поучения, коль скоро шли они от принципиальной моей невозможности справиться с жизненными задачами? Как я, декадент, посмел указывать путь здоровым?
Но эта жуткая проблема — не только мое страдание, над ней уже много размышляли. Впрочем, известно, что прогресс, развитие — результат деятельности людей отнюдь не со стандартным здоровьем, которые едва понимают, что происходит, совсем наоборот — его созидают как раз искалеченные существа, изгнанные из «нормальности». Больной лучше уловит самое глубокое содержание здоровья, потому что у него нет здоровья и он жаждет его. Тот, кому не хватает внутреннего равновесия, может стать специалистом по вопросам установления этого самого равновесия, а совет человека обездоленного может оказаться полезным для тех, кто живет без забот. Те же, кто из-за личных недостатков не могут слиться со стадом и блуждают по перифериям, четче видят, куда идет стадо, и лучше знают лес вокруг.
Поэтому я считал и продолжаю считать до сих пор, что постыдный генезис моей идеи не должен помешать; мысль, зачатая в маленьком аду моего несовершенства, смягченного детскостью, могла стать объективно важной. И здоровой. При условии, что ни от кого (начиная с себя самого) я не скрою, от чего и как она явилась на свет.
Главное — не предлагать кота в мешке. Ноги на стол и карты тоже — я перед вами таков, какой я есть, я вовсе не расхваливаю свой товар: если мое существование может хоть как-то пригодиться вашему, пользуйтесь им, если охота.