Я зашел в кафе, в котором каждую неделю собираются молодые поэты группы Concreto-Invención (а, впрочем, может, это группа Madi). За столиком примерно десяток ведущих страстную дискуссию кричащих поэтов. Но в этом кафе ужасная акустика и в это время много народу — ничего не слышно. Я спросил: «Не лучше ли перейти в другое кафе?»… но и эти слова потонули во всеобщем гуле. Я крикнул их раз, второй раз, потом кричал их в ухо соседям, пока наконец не понял, что и они кричат то же самое, но только один другого не слышит. Чудной народ эти поэты. Каждую неделю собираться в одном и том же кафе для того, чтобы не быть в состоянии договориться о переходе в другое кафе…
Вторник
С Эрнесто Сабато (аргентинский писатель) в баре «Helvetico».
Сабато, который кроме того, что пишет, еще преподает философию на частных курсах, посвятил меня в свой метод. Он говорит: «Hay que galpear (надо ударить). Надо их выбить из той действительности, к которой они привыкли, и сделать так, чтобы они увидели все новыми глазами, как в первый раз. Когда они окажутся совершенно беспомощными в этом заново увиденном мире, беспокойство подтолкнет их на поиск решений и они обратятся к учителю… но это все надо делать, надо создать состояние опасности…»
Все правильно. Поскольку знание, каким бы оно ни было — от самой точной математики до самых неуловимых впечатлений искусства, — служит не успокоению души, а для того, чтобы вогнать ее в состояние трепета и напряжения.
Суббота
Смерть Тувима. Представляю себе некрологи. Но здесь, частным образом, могу отметить: умер самый большой польский поэт. Самый большой? Несомненно. Великий? Хм…
Он не ведет нас никуда, он ничего не открыл, ни во что не посвятил, не дал ни одного ключа. Зато трепетал, фонтанировал, сиял… магией «поэтического слова». Этот чувственный трепет поэтической арфы, переливающейся словесной роскошью, является в искусстве высшим вдохновением примитивных народов, а потому — он был тем поэтом, который не прибавил нам чести, даже слегка разоблачил нас. Стыд состоит в том, что о каждом стихе Тувима мы можем сказать «чудесный», но на вопрос, что тувимовского внес Тувим в мировую поэзию, ответить не сможем. Поскольку Тувим в качестве Тувима, то есть как индивидуальность, не существовал. Арфа без арфиста.
Интересно, решатся ли некрологи обнародовать эту истину. Думаю, что они скорее будут выдержаны в здоровом условном поэтизированном стиле, со слезинкой по поводу «измены». Наше восприятие, ощущение поэзии, как уже говорилось, несколько примитивно и очень механистично, но мы довели до большого совершенства наши речи о ней — речи, полные фиоритур, трелей, переливов в поэтическом тоне, с фальшиво-поэтическим умилением и точно таким же фальшивым поэтическим душевным порывом. Это свойство прекрасно подходит для похорон, и я допускаю, что им не преминут воспользоваться.
Мне представляется, что польская поэзия (а может быть, и все поэзии?) не сдвинется с места, пока не порвет с тремя ужасными шаблонами: 1. Положение поэта; 2. Поэтический тон; 3. Поэтическая форма. Делайте, что хотите. Пробуйте выйти из этой ситуации через двери или через окна, мне всё равно, но пока вы будете внутри, вас ничто не спасет.
Пятница
«Туристы из аистиных гнезд»
[66]
.
Страшевич — сам себе хозяин, нечто очень польское, праправнук Рея и Потоцкого, внук Сенкевича, хоть также и кузен Веха — родня, вызывающая доверие в широких кругах почитателей. Страшевич, хоть он, между прочим, карикатурист польскости, но он наш, свой, и несмотря ни на что, старые вкусы, старое знамя, старое эмоциональное благородство. Почти. Почти что. Да только все это в Страшевиче чисто «функционально». Страшевич — это вчерашняя польскость, оторванная от основы и светящая в пустоте, по инерции. А кроме того — опоздавший?
Нет! Юмор… Юмор… Если со Страшевича содрать юмор, он стал бы совершенно невозможным, в современной действительности он стал бы духовным и интеллектуальным недотёпой вроде… но зачем называть фамилии, практически все фамилии? Но юмор — это переиначивание всего, причем такое основательное, что настоящий юморист никогда не сможет остаться только тем, что он есть, — он одновременно и тот, кем он является, и тот, кем он не является. Рука, написавшая «подбил локон, упал локон», — это непокорная рука Гоголей, и от ее прикосновения Страшевич становится анти-Страшевичем, а синтез этого тезиса и антитезиса дает нам сверх-Страшевича или Страшевича, который в принципе пока еще остается Страшевичем, но в то же время быстро опережает Страшевича. Из всего этого можно вывести такой урок: даже в те моменты, когда сокрушающие нас обстоятельства заставляют нас полностью внутренне переиначиться, у нас остается точка опоры — смех. Смех достает нас из нас самих и дает возможность нашей человечности оставаться независимой от болезненных изменений нашей оболочки.
Никогда еще ни один народ не нуждался в смехе больше, чем мы сегодня. И никогда ни один народ не выказывал так мало понимания смеха — его освобождающей роли.
Но наш сегодняшний смех больше не может быть стихийным, то есть непроизвольным, смехом — он должен быть преднамеренным смехом, холодным и серьезным юмором, самым серьезным применением смеха к нашей трагедии. И более широким, чем это имеет место у Страшевича. Этот смех, продиктованный страшной необходимостью, должен был бы охватить не только мир врагов, но прежде всего нас самих и то, что у нас есть самого дорогого.
* * *
Автор «Туристов из аистиных гнезд» поддел меня в статье по поводу «Транс-Атлантика». Даю в сокращении мою реплику, поскольку она задает тон другим моим высказываниям. Это было одним из первых моих выступлений в польской прессе после четырнадцати лет отсутствия на ее страницах. Когда я, заново родившийся в родном слове, сориентировался в ситуации, я понял, что деградация идет полным ходом. В Польше литературу взяли в ежовые рукавицы, а в эмиграции ее «взяли на службу» — на службу идеалам, отчизне, читателям, всему, но только не собственным своим истинам, не своему предназначению. Вот я и решил ответить, но не как военный, а как гражданский.
Вот что я написал в «Размышлениях по поводу Страшевича»:
Совсем недавно появилось «Risum teneatis»
[67]
, а мне опять приходится отвечать. Не наскучила ли публике эта полемика? Не стал ли тон нашей литературной прессы слишком фамильярным?
Мне думается, что неплохо, когда литераторы пишут друг о друге и препираются друг с другом, но лишь при том условии, что их личности станут помостом для более высоких дел, для общих проблем.
* * *
Может показаться, что я возомнил о себе и кичусь «талантом», в то время, как он — Страшевич — ведет себя благопристойно и скромно. А всё как раз наоборот. Я говорю: «Я стараюсь быть талантливым». А что говорит о себе Страшевич? Он говорит: «У меня есть талант, но… посмотрите!.. я пожертвовал им ради Отчизны!»