Это анекдот… Но им не исчерпывается содержание «Венчания», поскольку тот новый мир, который проявляется здесь, заранее не известен даже автору, пьеса — всего лишь попытка художественного приближения к действительности, которую накрывает Будущее. Это сон об эпохе, выражающий муки нашей современности, но также и сон, опережающий эпоху, пытающийся угадать… на обочине действия спящий дух героя-художника хочет пробить темноту, это сонная борьба с демонами завтрашнего дня, это богослужение святого обряда нового и неизвестного Становления… Поэтому «Венчание» на сцене должно стать горой Синай, полной мистических явлений, тучей, беременной тысячью значений, стремительной работой фантазии и интуиции, Гран Гиньолем, изобилующим играми, загадочной missa solemnis
[54]
на переломе времен у подножия неведомого алтаря. Этот сон — просто сон, и он погружен во тьму, его можно освещать только молниями (прошу прощения, что выражаюсь так высокопарно, но в противном случае мне трудно было бы объяснить, как следует ставить «Венчание»).
Если вы так его поймете (то есть как разрядку души, беременной смутным предчувствием грядущего, как богослужение), тогда оно заиграет на сцене, но только не забывайте, что эта постановка должна быть сколь чувственной, столь же и метафизичной, то есть что все грозы и блеск стремительной формы, упоение маской, жизнь в игре ради самой Игры должны сделать ее наслаждением. И наконец, не забудьте, что ее финальный трагизм состоит в ужасе человека, увидевшего, что он формирует себя таким образом, о котором он даже не подозревал, — в несоответствии между человеком и формой.
Меланхоличен смысл этих замечаний. В действительности же дело обстоит так, что я вообще не уверен, будет ли «Венчание» поставлено при моей жизни.
Воскресенье
Хотелось бы сказать, как я представляю в общих чертах режиссуру 1-го акта.
Первая картина, Хенрик — Владо: ностальгическая, гнетущая мелодия сна и пафос Хенрика в пустоте и «легкость» Влада, потрясающая легкость молодости. А возгласы «ээй» растут, как заклятье, и рождают ожидание.
Когда появляются родители, Хенрик прикидывается «странником», это типичная сцена с трактирщиком. Но тут неожиданно начинает кричать Отец и входит Мать, крик которой вторит крику Отца. И две реплики Хенрика:
На первый только взгляд,
Наверняка нельзя сказать.
и еще:
Ни слова не могу я по-простому…
идут как два crescendo: тут он начинает чувствовать себя жрецом и начинается богослужение. С этого момента он будет и в действии, и вне действия; иногда он будет исступленно поддерживать ее, как бы в стремлении вычерпать до дна весь ее смысл, упоенно сливаться с ней, или же — будет участвовать в ней, оставаясь как бы в стороне, а то и вовсе — остановит ее на мгновенье.
Диалоги с родителями идут в меняющемся ритме, с меняющимся настроением — но это надо отработать в голосовом смысле, как музыкальный текст, и достигнуть тем самым театральности. И обрядности этой вечери. А шествие парами к столу — это взрыв гротеска, сыгранность в танцевальном действе — здесь они на минуту забыли о драме и только забавляются.
После чего появление Маньки-Мани, приправленное мучительной тайной сна. И отчаявшийся, но играющий Хенрик, предающийся с Владом легкости и легкомыслию, их ошеломляют ритм, рифма! После чего влезают Пьяницы, вызванные колдовским словом «свинья», которым зашелся Отец, и назойливый лейтмотив «Манька, свинины, Манька свинья» — а стоявший в стороне Хенрик позволяет втянуть себя в действо, и вот уже он бойко поддерживает происходящее, требуя:
Бутылку водки, свиньи!
Или повторяет в стороне слова Пьяниц (Манька, огурцы!.. В пятак его!), делая это так, как будто он соединяется с ними в каком-то обряде. А когда вдруг он спрашивает сам себя: «Когда все это закончится?», Пьяница, как бы выходя из своей роли, отвечает: «Скоро» и на секунду наступает ода из типичных для «Венчания» остановок действия:
Хенрик (Пьянице): Что там за окнами?
Пьяница: Широкие поля.
Отчаянная необходимость неприкосновенности и дикий страх перед пальцем Пьяницы рождают королевское начало Отца — а палец этот пусть будет довольно большим и противным.
Выход второй главной темы этой «симфонии» (О, Хенрик, Хенрик!), противостоящей своей возвышенностью первой, принижающей теме (Свинья — свинья), должен соответствующим образом прозвучать, поддержанный криками «король, король!» и появлением Сановников. Сановники же пусть появятся из сумрака сна и постепенно, только пусть вся сцена соберется в своем новом аспекте королевского двора. В сцене молитвы Отцовство принимает божественный характер.
Бог есть отец Отца — и это отцовство мучает, навязывается, подсказывая Хенрику верноподданнические слова… а он, в прострации, не зная, что с собой сделать… Но вот выскакивает легкое замечательное словечко «Венчание» — и сцена проясняется: свадебный марш, триумфальная плавность финала, полонез, которым Отец, потревоженный последним коротким взрывом «свиньи», хочет «одолеть» действительность.
Понедельник
Можно ли мне давать в печать такие комментарии к собственным произведениям? Не превышение ли это полномочий? Не слишком ли скучно?
Скажи себе: люди мечтают тебя узнать. Они жаждут тебя. Они интересуются тобой. Посвящай их в свои дела, даже в те, до которых им и дела нет. Заставляй их интересоваться тем, что интересует тебя. И чем больше они будут знать о тебе, тем больше ты будешь им нужен.
«Я» не препятствует общению с людьми, «я» — это то, чего «они» хотят. Дело, однако, в том, чтобы «я» не перевозилось как запрещенный, контрабандный товар. Чего не выносит «я»? Половинчатости, боязни, застенчивости.
Вторник
В чем я различаюсь с г-ном Гётелем?
Гётель говорит (в «Ведомостях»), что поляки в изгнании живут половинчатой, неистинной жизнью и что для того, чтобы поляки начали жить по-настоящему, они должны вернуть себе Польшу. Что на самом деле время от времени нас охватывает усталость от мысли о бесконечной, многовековой, постоянной борьбы за Польшу, что дьявол эскапизма шепчет нам на ухо, подбрасывая те или иные попытки увильнуть от выполнения этой задачи, — но нет, не может быть для нас истинной жизни вне Польши, нет для нас иной судьбы, иного призвания, иной задачи, кроме этой капитальной — вернуть себе Польшу.
Прежде всего я спрошу: разве так очевидно и верно, что жизнь поляка в Польше была менее половинчатой и менее нереальной? Разве та жизнь не была также нищей, бедной и узкой — разве она не была вечным ожиданием жизни, которая «начинается завтра»? Вспомните лица в довоенном варшавском трамвае. Какие изможденные! Какие удрученные! На этих лицах вы читали всепроникающее ощущение жизни как врага.
Во-вторых, я спрашиваю: неужели правда, что жизнь поляка на чужбине должна быть лишена самого основного ее содержания? Чему тогда научил вас католический Костел? Что у вас бессмертная душа, независимая от географической широты, на которой вы находитесь. Что, где бы вы ни находились, вы обязаны заботиться о спасении — своем и ближнего.