В таком случае я предпочитаю феноменологию, она чище в том, что касается формы. Можно даже питать надежду, что она — средство для чистки от грязи сайентизма; разве это не возвращение к естественному, непосредственному, непорочно-девственному мышлению? Взять науку в скобки! Именно это нам нужно!
Мираж! Обман! Если он не выносит науки, то это как дочь не выносит родную мать: картезианская, зачатая от научного духа, бесстрастная, как лед холодная; ее трупный холод нам ни на что не сгодится!
Понедельник
Бонди, редактор «Прёв», появился в Буэнос-Айресе под звон колоколов всей прессы. Читая эти статьи, я был уверен, что в аэропорту его будет встречать куча сановников во главе с французским послом и что его будут рвать на части, как Барро; так что я решил вести себя чинно и только на следующий день объявиться в отеле, которым, принимая во внимание категорию гостя, могли быть только «Плаза» или «Альвеар».
Тем временем, когда я в тот день вернулся домой, фрау Шульце сообщила мне, что меня спрашивал какой-то господин и оставил свой адрес и фамилию. Читаю: Франсуа Бонди, отель «Сити». Иду в «Сити», находящийся в нескольких квадрах от меня. Теплое приветствие. Я объясняю, почему не пришел раньше: не хотел отнимать время.
— Да что вы, я был на завтраке у Виктории Окампо, но теперь я свободен. Поговорим!
Идем в кафе, разговариваем, разговариваем. Вечер. Еще раз осторожно зондирую, не собирается ли он на обед в посольство, в Академию Литературы, в Жокей-клуб… Нет, честно говоря, дел у него никаких и куда приткнуться, он не знает. Я в тот день был приглашен на ужин к Зофье Хондзыньской; не долго думая, беру его с собой. Зося, светская особа, бровью не повела, когда я вылез со своим сюрпризом: «Бонди!» Поприветствовала, как будто все так и задумывалось. У нее архитектор Замечник, приехал из Польши, звоню Любомирским, приглашаю, устраиваем ужин (исключительно скромный, как всегда у Зоси, зато французский язык пенится, как шампанское…), но в атмосфере повисла какая-то недосказанность.
Когда мы расходились, дамы подошли ко мне и спросили: «Признайся, кого ты привел? Кто это? Поэт? Итальянец или кто? Откуда ты взял его?»
Они думали, что я их разыгрываю! Этот важный редактор, которого трудно представить себе без четырех телефонов и трех секретарш, даже очень и очень поэт. Он настолько поэт, что порой у нас, поэтов, возникает подозрение, что эта инертность, это выражение лица потерявшегося ребенка, внимательные глаза, удивительная способность появляться (а не просто входить) — все это существует лишь ради того, чтобы нас приманить и хладнокровно использовать в своих целях. Но я рад, что аналогичные чувства (только наоборот) испытывают и политики, опасающиеся, что холодные организационные таланты Бонди существуют лишь для того, чтобы их одурачить и поймать в силки поэзии. Бонди, видимо (потому что мало его знаю), принадлежит к числу тех, чья сила состоит в их отсутствии: он всегда находится вне того, что он делает, пусть одной ногой, но уже где-то в другом месте, его ум как у того теленка, который двух маток сосет.
Вторник
Как настроиться против науки? С каких позиций ударить? Найти точку опоры, чтобы сдвинуть с места презрение, возможность презрения… И эта пугающая перспектива всё большего в нас раздвоения на homo sapiens и… и… и на что? На что-то такое, что явится в будущем искусстве.
41
Пятница
Во «Фрегате».
Я спросил их: «Что делать обыкновенному человеку при встрече с человеком ученым? И когда человек ученый окутает его своим besserwisser — сконцентрированным знанием? Какие средства защиты остаются у простого человека?»
Они не знали. Я им объяснил, что самым удачным контраргументом будет удар (кулаком или ногой) по особе господина специалиста. И добавил, что в моей терминологии это называется «поселением в личности» или «переселением в личность». В любом случае вышибает за рамки теории…
И спросил, не слабо тебе, художник, дать такого пинка профессору? Неприличный вопрос? Да, но не терпящий отлагательств.
Может быть, вы придерживаетесь мнения, что наука и искусство должны бежать вперед вместе, передавая друг другу из рук в руки факел, как во время марафонского бега? Оставьте этот бег спортсменам. Будущее обещает быть нечестивым, и даже безжалостным. Трогательным было бы сотрудничество искусства и науки во имя прогресса, но поэту следовало бы видеть, что в этом нежном объятии профессор задушит его. Наука — бестия. Не верьте в гуманизм науки, ибо не человек на ней едет, а она его оседлала! Если вам интересно, как будет выглядеть научный «гуманизм» человека в будущем, присмотритесь к некоторым врачам. Их «доброта» — «человечность»? Да, но какая? Какая-то немного странная, разве нет? Вроде как добрая, но недобрая, вроде как человечная, но нечеловечная… тоже мне ангел-хранитель, сухой и холодный, как дьявол, ангел-техник. Ему больница не портит завтрака. Адский холод и невероятное безразличие…
Невероятное — это я подчеркиваю, потому что все изменения нашей природы под влиянием науки несут на себе знак некоей фантастики, как будто они выходят за рамки нормального хода развития. Мы стоим на пороге немыслимого человечества. Разум произведет над нами такие манипуляции, которые сегодня мы не можем предвидеть. Он постоянно должен идти вперед, его силлогизмы никогда не отступают, никогда не возвращаются в исходный пункт.
Кому-то радужно настроенному может показаться, что если разум отрывает нас от нашей человечности, то чтобы потом к ней вернуться… и что те извращения, на которые он нас толкает, снова когда-нибудь приведут нас к человеческой природе… к человеку более благородному, более здоровому, сильному… и в конце этого печального пути мы найдем себя!
Нет! никогда ничего мы не найдем! Никогда ни к чему не вернемся! Отдаваясь разуму, мы должны попрощаться с собой навеки, потому что он никогда не возвращается! Человек будущего, плод науки, будет радикально иным, непостижимым, не имеющим никакой связи с нами. Вот почему научное развитие означает смерть… Человек в нынешнем его виде умирает… в пользу кого-то чужого. Ведомый наукой, человек расстается с собой — в своем теперешнем обличии — раз и навсегда. Не понимаете? Хочу этим самым сказать, что если у человека будущего будет вторая голова, которая вырастет у него из задницы, то это уже не будет для них ни смешным, ни отвратительным.
А искусство? Что оно на это, оно, такое влюбленное в современный вид человека, столь привязанное к человеческой личности? Ведь нет ничего более личного, частного, приватного, единственного, чем искусство: Бранденбургские концерты, портрет Карла V, «Les fleurs du Mal»
[199]
, если они становятся всеобщим благом, то только потому, что на них был запечатлен единственный и неповторимый характер создателя — точно печать, подтверждающая, что это принадлежит мне, что это мое произведение, что это я!