Когда приходит время принять порцию Мурти-Бинга целиком, осужденный переживает это мучительно, нервы его вконец расстроены, он болен. Он знает, что расстается с прежним собой, и отказывается от прежних привязанностей и привычек. Если это писатель, то он не в состоянии держать перо в руке. Весь мир видится ему в черном свете, без проблеска надежды. До сих пор он писал, платя лишь минимальную дань: в своих статьях или романах представлял зло капиталистических отношений. Критиковать жизнь при капиталистическом строе нетрудно, и можно это делать честно, а фигуры шарлатанов биржи, феодалов, залгавшихся художников, предводителей националистических вооруженных групп, фигуры, которые он знает с довоенных и военных времен, — хорошие мишени для сарказмов. Теперь, однако, он должен начать восхвалять (в официальной терминологии это называется переходом от этапа критического реализма к этапу социалистического реализма: в странах народной демократии он произошел около 1950 года). Операция, которую он должен на себе проделать, для некоторых его коллег уже позади. Они смотрят на него и сочувственно кивают головами. Сами через это прошли, одни переболели острее, другие легче, знают течение болезни — и знают результат. «Я уже прошел кризис, — говорят они сочувственно. — Но Z мучается. Сидит у себя в прихожей на сундуке целый день, спрятав лицо в ладони».
Тяжелее всего превозмочь ощущение вины. Независимо от тех или иных убеждений каждый человек в странах, о которых мы говорим, вырос в цивилизации, развивающейся веками. Родители его были привязаны к религии или по меньшей мере относились к ней с уважением. В школе обращалось большое внимание на религиозное воспитание, во всяком случае, в нем осталась эмоциональная память, осталась оценка определенных поступков — обижать ближнего, лгать, убивать, возбуждать ненависть — как поступков дурных, даже если они должны служить высоким целям. Кроме того, он, конечно, учил историю своего народа, читал и любил поэтов и мыслителей прошлого, гордился этим наследием, а многовековая борьба за защиту границ родины или — в темные времена оккупации — борьба за ее независимость не оставили его равнодушным. Лояльность в отношении прошлого, полного жертв и усилий его соотечественников сохранить независимое государство, представлялась ему, сознательно или бессознательно, чем-то положительным. Кроме того, его учили с детства — и это проникло глубоко, — что его страна принадлежит к цивилизации, берущей начало в Риме, что она является частью Европы, что, стало быть, эту связь нужно культивировать и ценить.
Теперь, зная, что входит в те врата, из которых обратно не выйдет, он чувствует, что делает что-то не хорошее. Он объясняет сам себе, что ему мешает груз дурной наследственности — и его собственного прошлого, и прошлого его страны. Только вырывая с корнем то, что бесповоротно минуло, он станет свободным. Однако борьба все еще продолжается, весы все еще колеблются. Беспощадная борьба, какой не знали либеральные эпохи. Борьба ангела с демоном — да, он знает это. Но который из них — ангел, а который — демон? Вот светлое лицо, знакомое ему с детства, — стало быть, это ангел? Нет, это лицо покрывается морщинами отвратительного безобразия: это старый режим, это дураки в корпорантских фуражках
[22]
, экипажи ясновельможных панов, старческий кретинизм политиков, увядание Западной Европы, это сумрак, упадок, мистика изживших себя институтов. Вот другое лицо — сильное и сосредоточенное, лицо будущего, которое он призывает. Ангельское лицо? Сомнительно.
Вслух говорится о патриотизме, о продолжении лучших, то есть прогрессивных, национальных традиций, о пиетете к прошлому. Никто, однако, не наивен настолько, чтобы этот фасад трактовать всерьез. Реставрация известного числа исторических памятников или издание сочинений писателей прошлого не меняет более важных и красноречивых фактов: страна стала провинцией Империи и управляется эдиктами из Центра при сохранении некоторой автономии, которая будет уменьшаться. Может быть, эпоха независимости наций уже кончилась и подобные помыслы нужно сдать в музей? Но горько прощаться с мечтами о федерации равных народов, о Соединенных Штатах Европы, где разные языки и разные культуры имели бы одинаковые права. Неприятно подчиняться гегемонии одного народа, который пока что скорее уж примитивный, признавать абсолютное превосходство его обычаев и учреждений, науки и техники, литературы и искусства. Неужели во имя объединения человечества нужно принести такую большую жертву? Народы Западной Европы, думает писатель, пройдут эту фазу позже и в гораздо более мягкой форме. Может быть, они смогут лучше сохранить свои культуры и свои языки. К тому времени, однако, Восточная Европа уже будет охотно пользоваться универсальным, то есть русским, языком, а принцип «культура, национальная по форме, социалистическая по содержанию» в лучшем случае будет означать монолитное единство культуры, регулируемой из Центра, при сохранении в каждой стране местного орнамента в виде фольклора. Пока, наконец, сын киргизских степей не станет пасти коней на берегах Луары, а сицилиец — сеять хлопок в туркменских долинах, и так будет реализован Cite Universelle
[23]
. Писатель просматривает газеты, в которых пропагандисты призывают к борьбе за освобождение колониальных народов из-под гнета колониальных держав, и усмехается. О, искусство диалектики! О, умение распределять по этапам!
Горько все это. И эти пророки Весны Народов. И Карл Маркс. И эти видения братства всего человечества. Так, значит, никак нельзя без гегемонии и без железной руки Властелина? Но что же Властелин? Национальный польский поэт, описывая свое путешествие на Восток, куда он ехал в 1824 году как политический узник царя, сравнивал душу русского народа с гусеницей и спрашивал с тревогой, что за насекомое вылетит из этой оболочки, когда взойдет солнце свободы: «Иль светлый мотылек порхнет, взлетая, иль тьмы исчадье, бабочка ночная?»
[24]
И до сих пор ничто не предвещает радостного мотылька.
Писатель с бешенством думает о коммунистах на Западе. Что за шуты. Можно им простить их декламации, если это нужно для пропаганды. Но ведь они верят в значительную часть того, что провозглашают о благословенном Центре — и уж это непростительно. Поистине неизмеримо то презрение, которое он чувствует в себе к этим сентиментальным комедиантам.
Несмотря на сопротивление, несмотря на минуты отчаяния, решающий момент наконец наступает. Это может случиться ночью, во время завтрака, на улице. Что-то такое, как бы металлический звук переключаемой шестерни. Но ведь другого пути нет. Это ясно. На всем огромном земном шаре нет другого спасения. Эта вспышка озарения длится секунду, но теперь больной начинает идти на поправку. Впервые за долгое время пациент ест с аппетитом, движения его набирают пружинистость, возвращается цвет лица. Он садится и пишет «положительную» статью и сам себе удивляется, что так легко у него это идет. В сущности, не было причины делать столько шуму из ничего. Он уже — «пережил перелом».