Воду видно издалека — иссиня-красную от закатной зари. Берег, по которому они подъезжали, был высоким, и можно было разглядеть контуры озера, овальное, с одним острым концом. С этой стороны — поля на холмах, с противоположной, начиная с середины овала — черноватая масса, из которой кое-где выбивались на фоне неба перья сосен. Там — большие болота, и там они будут охотиться. Здесь, у дороги, круглый, словно искусственно насыпанный холм, на нем развалины замка и спуск на зады деревни Алунта.
В избе они ели простоквашу из огромной миски, а потом Томаш в сумерках взбирался на склон замкового холма. Вставала полная луна. Тишина нагревшейся за день травы, в которой стрекочут сверчки. Совсем рядом, почти под ногами, блестят чешуйки мелких волн. Томаш прикоснулся к камням, оставшимся от стен или фундамента. Отсюда она бежала, чтобы броситься в воду и утонуть. Ромуальд повторил ему то, что рассказывали о замке с незапамятных времен: когда его штурмовали тевтонцы, языческая жрица предпочла покончить с собой, чем сдаться. Больше никто ничего не знал. Томаш представлял себе, как она поднимала руки, кричала, а за ней развевался белый плащ. Но ведь все могло быть и по-другому. Она могла спускаться медленно, препоясанная полотняным поясом, в зеленом венке на голове, с песнями к своему богу, и, дойдя до берега, постепенно входить в воду. А где ее душа? Осуждена навеки за то, что противилась крещению? Тевтонцы были врагами. Они жгли и убивали, но все же верили в Иисуса, а преподанное им и крещение защищало от ада. Может, ее душа блуждает где-то здесь — ни в аду, ни в раю? И Томаш подскочил, потому что позади него что-то зашелестело. Наверное, это была мышь, однако он, хоть и отправился на руины с некоторой надеждой на острые ощущения, быстро сбежал обратно — к крышам и голосам людей, коров и кур.
На сеновале лежавший возле них Заграй вздыхал сквозь сон. Виктор продавил в сене ямку, в которую Томаш скатывался, поскольку был легче. В темноте кто-то чужой взбирался по лестнице наверх, перелезал через них, Ромуальд спрашивал: «Кто?» — в ответ слышалось: «Свои», — пока, наконец, все не стихло, и Томаш, глянув сквозь щель в крыше на звезду; не уснул.
Просыпаясь на сеновале, всегда замечаешь, что лежишь не там, где думал. Томаш с краю — еще немного, и он бы упал. Виктор храпел и свистел носом не возле его головы, а в ногах. В сером свете виднелись складки никем не занятого скомканного одеяла. Ромуальд и Дионизий зарылись глубоко в сено, на них Заграй. Томаш нервно зевал, размышляя, будить ли их, но в это время со скрипом отворились ворота, свет и прохлада, а снизу кто-то кричал: «Пан Буковский! Вставать пора!»
На завалинке перед избой приготовления: Ромуальд и Дионизий опоясались патронташами, Томаш набил карманы патронами. Они выпили лишь немного молока, чтобы не будить женщин, — воскресенье. Хозяин и его сын, которые шли на озеро вместе с ними, закатали штаны до середины икр и сняли с крюков под навесом крыши шесты и длинные весла.
Озеро было покрыто пластами тумана. С крутой тропинки они видели наполовину вытянутые на гальку челноки — возле них клубился пар, и проглядывала гладь без единой морщинки; казалось, их ребристые внутренности в гуще тумана всегда будут неподвижны. Внизу, у самых челноков, тут и там виднелись кусочки воды, сиявшие отблесками неба.
XLVIII
Обязанности и удовольствия делятся не поровну. Одетый в роскошные перья селезень предпочитает одиночество скучному высиживанию яиц и заботе о потомстве. Утка лучшие месяцы года — май, июнь и июль — либо лежит, распластавшись на гнезде, либо, потом, всюду таскает за собой вереницу — крякающих существ, а быстрота ее движений сдерживается последним звеном цепочки, с трудом перебирающим лапками. Первый серьезный навык, которому обучаются птенцы, — прятаться по сигналу тревоги под распростертыми на воде листьями и высовывать из-под них лишь кончики клювов. Затем они учатся летать, однако секрет заключается не только в махании крыльями; главное — оторваться от воды. У них это долго не получается, и они взбивают тучи брызг, несясь как бы по воздуху, но еще не совсем. Начало охотничьего сезона застигает большинство из них именно на этом этапе.
Челноки пахли смолой. На носу одного из них сидел на корточках Томаш, за ним Ромуальд с собакой, а дальше перевозчик мерно перекладывал весло из одной руки в другую. Они скользили к девственным местам, маленькие волны плескались о борт; второй челнок с головами людей выделялся на фоне тумана и лучей, словно вися в пустоте. Направлялись прямо к противоположному берегу. Уже можно было различить верхушки камышей. Перевозчик встал, положил весло, взял шест и теперь отталкивался от дна, наклоняясь после каждого толчка.
Плавучий город, скопление темных точек в тумане над водой — стайка уток Лодка разогналась, преградила им путь к бегству, они развернулись вереницей за матерью, но тут же беспорядочно рассыпались, обмениваясь звуками, которые, видимо, означали: «Что делать?» Ромуальд со смехом кричал: «Осторожно! Смотри, искупаешься». Томаш закреплялся на носу, готовясь к выстрелу. Утки взвились, когда они были совсем рядом: вихрь хлопающих крыльев и брызг; «бах», — выпалил Томаш, «бах, бах», — Ромуальд. Поверхность воды закипела от дроби, остались круги, три неподвижных утки и четвертая, кружившаяся на одном месте.
Тому, кто никогда не вытаскивал из воды собственноручно убитую утку, трудно это объяснить. Впрочем, нужно различать: добираемся мы до нее вплавь, оставив одежду на берегу, — и тогда она растет на уровне глаз, покачиваясь на поднятых нами волнах; или же маневрируем так, чтобы она оказалась у самого борта, и уже тогда протягиваем руку. Однако и в том, и в другом случае все происходит между мгновением, когда мы видим ее вблизи, и прикосновением. Сначала она — предмет в воде, к которому нас влечет любопытство. После прикосновения она превращается в мертвую утку — ничего более. Но тот миг, когда рядом, на расстоянии вытянутой руки колышется выпуклость ее крапчатого брюшка, манит предвкушением сюрприза. Ведь мы не знаем, кого убили. Может быть, утку-философа, утку-первооткрывателя — и мы чуть-чуть ожидаем (не совсем в это веря), что найдем при ней ее дневник. Впрочем, в случае водоплавающих птиц наше ожидание иногда, хоть и редко, в конце концов вознаграждается: на лапке кольцо, а на нем цифры и знаки какой-нибудь научной станции из далекой страны.
Они выудили из воды четырех крякв и начали осматривать заливчики, плывя вдоль прибрежных зарослей. Томаш увидел утку под спутанными камышами, выстрелил, и она, взмахнув крыльями, упала. «Вот это углядел!» — похвалил Ромуальд, но тут вода заклокотала, в небо взметнулся косяк уже хорошо летающих, и Ромуальд выпустил два патрона залпом. Рядом послышалась канонада Дионизия и Виктора.
Граница между сушей и водой была здесь зыбкой — не берег, а пласт прогибающейся травы. Спустили Заграя. Проваливаясь, не то бегом, не то вплавь, он усердно шлепал по этой жиже и лаял. Молодые утки кидались во все стороны, точно крысы, — еле успевали стрелять. Шуршал примятый камыш, перевозчик проталкивал их в мелкие заливы, полные запахов корней. В одном из таких заливов случилось вот что. Томаш, озиравшийся по сторонам в поисках новой цели, заметил (а для этого нужен зоркий глаз), что под слегка изогнувшимся листом скрывается голова птицы. Ее выдало то, что она не сидела неподвижно, а шевельнулась. Он уже вскинул ствол, но передумал и пощадил ее. Ведь она так умирала от страха и при этом была так уверена, что хорошо спряталась! Не убив ее, он обладал над ней большей властью, чем если бы убил. Когда они выбирались из зарослей на чистую воду, хватаясь за камыши, чтобы помочь гребцу, Томаш радовался, что она сидит там и никогда не узнает о подарке от человека.