XLII
Шли в полной темноте. Тишина, лишь иногда сапог стукнет о корень или ствол ружья проскребет по нависшим веткам. Их было трое, приятель лесника решил попытать счастья в других местах. Тропинка сужалась, вместо запаха хвои повеяло болотом. Лужи поблескивали в сером мерцании предрассветного часа. Брели по воде или обходили ее, цепляясь за ольховые стволы. Потом балансировали на скользких колодах, брошенных в качестве мостков среди призрачных сухих камышей.
Не то плотина, не то просека. Слева канава, из которой в тишине доносилось кваканье лягушки. За канавой смутно виднелись карликовые болотные сосенки. Справа темная масса леса — такого, какой растет на мокрой почве. Томаш различал в его глубине светлые стволы и извивающиеся корни поваленных деревьев, заросли голого лозняка, валежник и бурелом. Прямо перед ними небо подтекало розовым светом, и, если задержать на нем взгляд, все вокруг казалось еще чернее.
Они то и дело останавливались, прислушиваясь. В какой-то момент Ромуальд схватил Томаша за плечо и шепнул: «Он». Но Томаш не сразу уловил этот звук — не более чем приглушенный расстоянием вздох, тайный сигнал, не напоминающий ничего на свете. Как будто кто-то кует — но нет; как будто откупоривают бутылки — тоже не то. Ромуальд обменялся рукопожатием с лесником, который тут же исчез.
— Пока можно подкрадываться без опаски, хоть и осторожно. Он далеко, не слышит, — зашептал Ромуальд. — Потом держи ухо востро.
Неся ружье в одной руке и удерживая равновесие с помощью другой, Ромуальд углубился в чащу. Томаш — за ним, напрягая все свои силы, чтобы избежать шума. Только как его избежать? Еще не коснувшись почвы, нога встречала на своем пути груды сухих стеблей, которые с треском ломались. Прежде чем ступить, Томаш продавливал сапогом ямку в их слое или выбирал островки мха. Да, глухарю нужна настоящая пуща — такая, чтоб защищала. Дорогу им преграждали баррикады из лежавших друг на друге стволов, и Ромуальд колебался, — пролезать снизу или сверху. Теперь звук слышался четче. Как будто откуда-то с усилием, все быстрее вырывалось «тек-ап, тек-ап».
Такие сцены врезаются в память навсегда. Прежде всего — огромность осин, которые казались еще больше из-за жемчужно-серого освещения не то дня, не то ночи, а между их сучьями — яркость, предвещающая восход солнца. Корни — как гигантские пальцы, вцепившиеся во влажный сумрак, стремление стел вверх, к свету. Ромуальд — не более чем стела центральная, или осевая часть стебля и корня высших растений муравей рядом с ними, продирающийся сквозь заросли с поднятым ружьем. И звук. Томаш понял, почему эта охота так ценится. Природа не могла изобрести другую песню, которая бы столь точно выражала дикость весны. Не мелодия, не пленительная трель — лишь барабанный бой, который ускоряет ритм, пульс стучит в висках, пока песня глухаря и грохочущий в песне барабан не сливаются воедино. Не поддающийся описанию звук, не похожий на голос никакой другой птицы.
Томаш во всем подражал Ромуальду. Когда тот обернулся и дал знак, он остановился. Значит, пора. Теперь они будут только прыгать. Глухарь прервал песню. Тишина. Высоко в небе, резко чирикая, пролетели маленькие птички. Опять начал. «Тек-ап», — и все быстрее, быстрее, пока не появился новый звук, словно кто-то точил нож. Тогда Ромуальд прыгнул раз, другой и неподвижно замер. Томаш не шелохнулся: он боялся двигаться, пока не нащупал ритм. Но, когда глухарь начал новую серию, он был уже готов и, услышав «точение», прыгнул одновременно с Ромуальдом. Раз, два, три — Томаш понял, что именно столько времени в его распоряжении, потому что птица глохнет, и можно даже шуметь, лишь бы только сразу после этого превратиться в неподвижное изваяние.
Раз, два, три. Он весь сосредоточился на этом действии и молился: «Господи, помоги. Господи, помоги». Что бы ни случилось, нельзя шевельнуться: куда встал, там и жди. И все же нога Томаша, ища опоры, соскользнула с мшистой кочки и уже после «три» сорвалась в воду; грязь громко забулькала. Он мог бы поставить ее обратно, ухватившись за деревце позади, но оно бы, наверное, заскрипело. Поэтому он в отчаянии увязал, а Ромуальд погрозил ему пальцем.
Одну песню Томаш потратил на извлечение ноги из болота. Он снова прыгал немного позади Ромуальда и беспокоился, что они наткнутся на глухаря, токовавшего теперь, казалось, совсем близко. Рассчитывая, куда поставить ногу, он готовился, но ничего не происходило. Минуты шли — и вдруг в зарослях впереди послышалось хлопанье крыльев. Всё. Улетел. В ужасе призывал он взглядом Ромуальда, чтобы тот обернулся.
Нет, глухарь запел — там же, но как будто выше. Просто перелетел на другую ветку? По приседаниям и примеркам Ромуальда Томаш понял, что тот составляет план, прикидывает, с какой стороны лучше подойти, чтобы остаться незамеченным. Над крышей леса небо уже ясное, солнечные лучи окрасили багрянцем группу осин перед ними. Именно туда длинными прыжками поскакал Ромуальд и жестом подозвал к себе Томаша.
Глухарь — высоко, в просвете между елями. Задрав голову, стоя на коленях на мху, Томаш разглядывал его из-за дерева. Он казался маленьким — размером почти с дрозда. Крылья опущены, веер хвоста торчит наискосок — серый на фоне совершенно черной ели, на которой он сидел. Спина согнувшегося в три погибели Ромуальда терялась за хвойной завесой — он заходил сбоку.
Выстрел. Томаш увидел глухаря, сорвавшегося с ветки без единого взмаха крыльев, длинную полосу падения, услышал удар о землю и второе эхо вслед за эхом от выстрела. Он провел языком по запекшимся губам — счастливый и благодарный Богу.
Глухарь был с металлическим отливом, с красной бровью, с клювом как из беловатой кости. Когда Томаш взял его за шею и поднял на высоту своего плеча, он свесился до самой земли. Под клювом — словно борода из перьев. Он не знал людей, может, раз или два слышал издали их голоса. И ничего его не интересовало: ни тетка Хелена, ни книги, ни сапоги, ни устройство ружья. Он не знал, что на свете живут Ромуальд и Томаш, — не знал и уже никогда не узнает. Ударила молния и убила его. А он, Томаш, был позади этой молнии, по другую сторону. Они встретились так, как единственно могли встретиться, и немного жаль, что нельзя иначе. Вообще говоря, Томаш желал взаимопонимания с разными живыми тварями — такого, какого нет. Зачем эта преграда и почему, если человек любит природу, он должен стать охотником? Даже его филин: не сбылась тайная мечта, что в один прекрасный день он заговорит или сделает что-нибудь доказывающее, что на мгновение перестал быть филином. А поскольку мечта не сбылась, вопрос: что дальше, когда он уже сидит у тебя в клетке? Самому принять другой вид — хотя бы глухаря — тоже невозможно, и остается лишь нести убитую птицу и вдыхать ее запах — запах дикой чащи.
Взошло солнце. Тот же самый бурелом и пятна смолы под спутанными ветками лозняка уже не были такими необычными. Они быстро добрались до канавы, от которой отошли вовсе не так далеко, как казалось Томашу. Он наслаждался этим шествием вдоль канавы: жестокая заря среди хаоса искореженных, лежащих друг на друге сосен, мужчина с полоской двустволки, синий папиросный дымок, и он, несущий добычу.
XLIII
Печальна должна быть жизнь людей, которые, выйдя утром из дому, никогда не слышали бормотанья тетеревов: они не знают настоящей весны. В минуты сомнений их не посетит воспоминание о свадебном пиршестве, идущем где-то вне зависимости от всего, что их гнетет. Ведь если экстаз существует, разве важно, что его испытывают не они, а кто-то другой? Лиловые цветы с желтой пыльцой в чашечках вылезают из хвои на поросших бархатным пухом стебельках, когда тетерева-косачи танцуют на полянах, волоча по земле крылья и выставляя вертикально хвосты-лиры — чернильно-черные с белым подбоем. Их горло не вмещает избытка песни, и они раздуваются, исторгая из себя комья звука.