Из двух усадеб Боркуны пана Ромуальда были интереснее: у его матери обсуждали в основном, каков урожай да что посеять, да почем нынче лен, а у него — коней, собак, ружья. Хотелось бы снова поскорее там оказаться, но в то же время его мучило то воспоминание. Ведь Томаш в самом деле всего одним взглядом показал, как она ему понравилась — неужели, если кто-то нравится, нужно всегда притворяться, что это не так?
Они возвращались вечером. Тетка погоняла лошадь — веселая, хоть и не подававшая виду, что выпила лишнего. Здесь, в этом многообразии, открывавшемся по обе стороны дороги, сумерки были не такими, как в Гинье, — они откликались множеством голосов из зарослей и с сырых лугов. Ворчание, кряканье, лягушки, дикие утки или другие птицы. Козодои проносились перед ними в косом полете. Томашем овладевало благоговейное восхищение этим бурлением в темноте, восторг перед столь многими существами, чьи скрытые повадки и дела призывали к познанию и наблюдению. Как глупо, что люди всё распахали под поля. Как только въезжаешь в поля, тут же кончается красота. Будь его воля, он бы запретил пахать, чтобы всюду росли леса, а в них бегали звери. Размышляя так, он решил, что, когда вырастет, создаст такое государство, где будет один лес. Людей туда пускать не будут — разве что некоторых. Каких, например? Ну, например, таких, как пан Ромуальд.
XXXIV
Занятие, которому Томаш увлеченно предавался в Боркунах, получив разрешение приезжать туда на несколько дней, может вызывать сомнения. Некоторых тварей охраняет страх, охватывающий людей при их виде; страх или отвращение. Ведь следы древних молчаливых уговоров или обрядов необязательно сохранились до наших дней из-за какой — то явной опасности. Может, оно и полезно — открыто выступить против сферы, в которой ничего нельзя выразить словами, — а может, и не очень. Если уж это делать, то при условии, что не навлечешь на себя таинственную месть. Однако Томаш преодолевал страх, полагая, что поступает подобно рыцарю, искореняющему Зло.
Речь идет о гадюках. В Боркунах их было великое множество. Они заползали на крыльцо и даже проскальзывали в дом — как-то раз пан Ромуальд обнаружил одну у себя под кроватью. Главных их обиталищ было два. В маленькой березовой рощице у тропинки к ручью деревья росли густо, землю покрывал толстый слой сухих листьев — туда они и удирали, и тогда их уже нельзя было отыскать. Тропинка служила им балконом, где можно было погреться на солнышке; похоже, что по ней же они ползали и в поле — охотиться на мышей. Второе свое поселение они основали в треугольнике болотистой низинки, на мшистых кочках под карликовыми сосенками. Чтобы добраться туда, надо было надеть высокие сапоги Ромуальда и углубиться на вражескую территорию — со слегка замирающим сердцем, когда приходилось идти мимо кочек с тебя высотой.
Гадюка, по-книжному Vipera Berus, кусая, впрыскивает яд, от которого люди тяжело болеют, а иногда и умирают. Излечиться от укуса можно с помощью заговора, или прижигая рану раскаленным докрасна железом, или напившись до белой горячки, но лучше всего применять все три средства одновременно. В Боркунах гадюки были серыми с черной зигзагообразной полосой на спине, но в лесу, кроме них, встречались и другие — поменьше, коричневого цвета, и полоса у них была не черной, а темно-бурой. Пан Ромуальд говорил, что гадюка не откладывает яйца, как другие змеи, а рожает, перевесившись через сук, и когда змееныши выползают, ее голова подстерегает их и пытается съесть. Но те сразу рождаются проворными и прячутся в траве. Обычно гадюки не заползают на деревья, но иногда это случается: раз одна ужалила в лицо девушку, рвавшую орехи. В Боркунах гадюки были сущим бедствием, поэтому ничего удивительного, что Томашем овладело желание истреблять их.
Ромуальд рассказывал ему и о других змеях. В каких-нибудь двадцати верстах от Боркунов в лесу раскинулись обширные незамерзающие болота, недоступные для человека. Впрочем, никто бы и не отважился отправиться туда из-за змей, которые жили только там. Черные с красной головой, они нападают первыми, подпрыгивают и жалят в лицо или в руку. И тогда уж нет никакого спасения: человек умирает, прежде чем успеет сказать: «Иисус, Мария», — как от молнии. Любопытно было бы проникнуть туда — посмотреть, какие там водятся звери. Говорят, туда могут убегать от преследования лоси.
В знойные дни пан Ромуальд перебирался спать на сеновал — правда, неизвестно, жара ли была тому причиной: в доме, защищенном кустами, никогда не бывало душно. Но ему так было приятнее — больше воздуха. Поначалу Томаш никак не мог привыкнуть к множеству мелких мошек и жучков, которые ползали по нему и щекотались. Однако запах свежего сена быстро убаюкивал его. А утром — эти пробуждения! Сперва птичий гомон проникал в сон, потом становился все громче, Томаш открывал глаза, а над ним — озаренные солнцем щели в гонте крыши, по этому гонту шаркают коготки, хлопают крылья, и можно угадывать, кто там ходит — воробьи или кто-нибудь покрупнее, может быть, даже лесные голуби. Он вскакивал, и они с Ромуальдом шли к колодцу мыться. Впереди радость, долгий летний день. Они ели ржаной хлеб, запивая молоком, Томаш надевал сапоги (здесь их носили ради безопасности), брал свою палку из орешника — и на охоту.
Вся штука заключалась в том, чтобы подкрасться тихо, не спугнув, чтобы они не юркнули в березняк слишком быстро. Обычно он издалека видел несколько растянувшихся плетей, принимавших солнечную ванну. Он подбегал и колотил по ним палкой, целясь в голову. Гадюка подскакивала, извивалась и ползла в спасительные заросли, но он отрезал ей путь к отступлению. Была у него и другая палка, расщепленная на конце, с палочкой в этом расщеплении. Он прижимал шею гадюки, вынимал палочку и нес змею домой, а она вздрагивала и корчилась — эти твари удивительно живучие. Дома Томаш вешал ее сушиться вместе с палкой: сушеные гадюки — лекарство от коровьих болезней, и люди с берегов реки, где гадюк не было, домогались его.
Охота в низинке отличалась мерами предосторожности (вдруг какая-нибудь гадина сидит в кустиках багуна
[58]
или среди ягод пьяники?)
[59]
и тем, что мягкий мох не позволял как следует оглушить, поэтому отлавливание расщепленной палкой мечущейся шеи требовало сноровки. Как-то раз, когда Томаш уже ходил с ружьем (не в то лето, а в следующее), он наткнулся на гадюку, свернувшуюся на кочке шагах в восьми от него. Он пальнул, и тут произошло нечто удивительное: змея исчезла, словно растворилась в воздухе — а ведь дробь на таком расстоянии идет кучно.
Вообще борьба с гадюками еще не доказывает, что Томаш освободился от связанных с ними предрассудков или скорее от неприятной дрожи перед энергией, проявление которой невозможно предсказать. Сила, текущая по этому куску веревки, омерзительное скольжение брюшных чешуй, вертикальный разрез зрачка — какое исключение среди всех живых существ! Если правда, что при приближении змеи птиц парализует страх, то это легко понять: сила змеи находится как бы вне ее самой, словно сама она — лишь приложение или орудие.