Ближе к вечеру я почувствовал голод. Хотелось покоя, чего-то хорошего. Возле Форум-дез-Аль я вошел в ресторан, манивший «свежей рыбой». Даже слишком. Меня усадили перед аквариумом. Мир в нем был до того ирреален, что лишь ухудшил мою неприкаянность. Ничто не случайно. Рыба смотрит астматическим исихастом,
[135]
у которого скудеет вера и который винит Всевышнего за то, что тот недооделил универсум смыслом. Саваоф-Саваоф, отчего ты так лукав, что подзуживаешь меня веровать, будто тебя нету? Подобно гангрене, плоть распространяется по миру… Другая рыба очень похожа на Минни, длинные ресницы и ротик сердечком. Минни — невеста Микки Мауса. Буду есть салат фоль с рыбой хэддок, мягкой, как филе ребенка. С медом и с перцем. Павликиане — передо мной. Вот рыба-планер, зависла среди кораллов, как аэроплан Бреге — широкие рукоплесканья чешуекрылого чудища, сто против одного, что она углядела свой зародыш гомункула, покинутый на донышке проколотого атанора, брошенного в мусорный бак напротив дома алхимика Николя Фламеля. За нею следом рыба тамплиер, облицованная чем-то черным, не теряет надежды отомстить Ноффо Деи. Она толкает астматичного исихаста, который держит курс, сосредоточенно и сердито, на Невыразимое. Отвожу взгляд от водяной стихии, и через улицу вижу вывеску другого ресторана, CHEZ R… У Розенкрейцера? У Рейхлина? У Розиспергиуса? У Рачковскирагоцицароги? Знаки знаков знаков знаков…
Посмотрим. Единственный способ сбить с панталыку дьявола — заставить его поверить, будто ты не веришь. Незачем долго анализировать мой обратный бег по Парижу, видение Эйфелевой башни. По выходе из Консерватория, после того что я там видел или уверовал, что видел, любое городское зрелище любому показалось бы кошмаром. Это нормально. Но что же на самом деле я видел в Консерватории?
Мне было необходимо поговорить с доктором Вагнером. Не знаю почему, я был абсолютно убежден, что это панацея. Лечение речью.
Как мне удалось приблизить сегодняшнее утро? Кажется, я был в каком-то кинотеатре на «Даме из Шанхая» Орсона Уэллса. Когда дошло до сцены с зеркалами, я не выдержал и вышел. А может быть, и этого не было, может, и это я придумал.
Дожив до утра, в девять часов я позвонил доктору Вагнеру, пароль «Гарамон» помог преодолеть оборону секретарши, доктор вроде бы помнил про меня, выслушав поток аргументов о сугубой срочности, он сказал приходить немедленно, в девять тридцать, до начала приема. Очень любезно, человечно, подумалось мне.
Не исключено, что и визит к доктору Вагнеру мне привиделся. Секретарша заполнила на меня карточку, взяла гонорар вперед. К счастью, авиабилет у меня был в оба конца.
Кабинет небольших пропорций, никакой кушетки. Окна открыты на Сену, силуэт Эйфелевой башни. Доктор Вагнер встретил меня с профессиональной обходительностью, в сущности все верно, сказал я себе, я ведь сейчас не его издатель, а пациент. Широким и радушным жестом он пригласил меня усесться напротив, с другой стороны стола, как сажают подчиненных в кабинете начальства.
— Ну-с? — Сказавши это, он нажал на кнопку, вращающееся кресло крутнулось, и доктор оказался ко мне спиною. Голова его поникла, руки, кажется, он сцепил на животе. Мне оставалось только говорить.
И во мне прорвалось что-то, разверзлись хляби, хлынули речи, все до донышка, с начала до конца, все, что я думал тому назад два года, и год тому назад, и что я думал о Бельбо, и что (как мне думалось) думал Бельбо, и все, что связано с Диоталлеви. И в особенности что происходило с нами накануне, ночью Святого Иоанна.
Вагнер ни разу не перебил меня, ни разу не поддакнул, не удивился. Можно было бы даже предположить, что он мирно проспал весь наш сеанс. В этом, по-видимому, состояла его методология. Я же говорил. Лечение речью.
Потом я замолк и стал ждать. Его речь, его ответ, его слово должны были меня спасти.
Вагнер медленно, медленно поднялся с кресла. Так и не глянув в мою сторону, он обошел письменный стол и стал у окна. И так стоял и смотрел через стекло, сцепив за спиною кисти, в глубокой задумчивости. В молчании прошло десять, пятнадцать минут.
Потом, все так же продолжая стоять спиною, бесцветным, спокойным, увещевательным тоном он произнес:
— Monsieur, vous etes foui.
[136]
И продолжал пребывать в неподвижности. И я тоже. Прошло еще пять минут, и я понял, что больше ничего не будет. Прием окончен.
Я вышел, не прощаясь. Секретарша одарила меня широчайшей улыбкой. И я снова оказался на авеню Элизе Реклю.
Было одиннадцать. Я сложил свои вещи в гостинице и отправился в аэропорт, надеясь на удачу. Удачи не было, пришлось прождать два часа, тем временем я позвонил в Милан в «Гарамон», за счет абонента, потому что у меня не оставалось ни монетки. Ответила Гудрун, реагировала она еще более тупо, чем обычно, мне пришлось проорать три раза одно и то же, прежде чем она сказала уи, йес, что она готова платить.
Гудрун плакала. Диоталлеви умер в ночь с субботы на воскресенье в двенадцать часов.
— И никто, никто из друзей не пришел попрощаться, я только что с похорон, что же это творится, господи! Даже господина Гарамона не было, сказали, что он за границей. Только мы с Грацией, Лучано и какой-то господин весь в черном, борода, курчавые локоны и огромная шляпа, потусторонний тип. Непонятно откуда взялся. Вы-то куда делись, Казобон? И где Бельбо? Что вообще происходит?
Я пробормотал что-то невразумительное и повесил трубку. Меня уже вызывали по радио. Надо было срочно садиться в самолет.
ЙЕСОД
118
Социальная теория заговора… есть результат ослабления референции к Богу, и соответственно возникшего вопроса: «Кто на его месте»?
Карл Поппер, Конъектуры и опровержения
/Karl Popper, Conjectures and refutations, London, Routledge. 1969, I, 4/
Полет мне пошел на пользу. Я не только отделался от Парижа, но и оторвался от подземного мира, и даже от наземного, от поверхности Земли. Небо и горы, даже летом покрытые снегом. Одиночество на высоте десяти тысяч метров и то чувство опьянения, которое обычно возникает в полете благодаря перепаду давления и незначительной турбуленции. Я подумал, что только в воздухе снова ощутил твердую почву под ногами. И я решил подытожить ситуацию. Сначала перечислю пункт за пунктом в записной книжке, а потом закрою глаза, откинусь и обдумаю записанное.
Прежде всего я решил переписать неоспоримые очевидности. Неопровержимо, что Диоталлеви умер. Мне об этом сообщила Гудрун. Гудрун всегда была и продолжает оставаться абсолютно непричастной к нашей истории, она бы в ней ничего не поняла, и следовательно, она единственная говорит совершенно истинные вещи. Далее. Действительно Гарамона не было на месте в Милане. Конечно, он мог находиться где угодно, но тот факт, что в Милане его нет и не было в предыдущие дни, дает возможность предположить, что он находился в Париже, где я его и видел.