Баудолино искал слова, чтоб обрисовать видение, что, как известно, невозможно.
— Видишь ли, иногда великолепие само показывается то в виде руки, то в виде лица, в оттенке на склоне горы или в отблеске моря, у наблюдателя замирает сердце при виде чуда красоты… Это создание в ту минуту мне представлялось неописуемой водяной птицей, не то цаплею, не то лебедем. Я назвал ее волосы белокурыми, так нет, с каждым движением они становились то голубоватыми, то пламенеющими. Я глядел сбоку на ее грудь, мягкую, трогательную, как грудка голубки. Я претворился полностью во взгляд. Видел что-то извечное, поскольку знал, что это не то что прекрасный предмет, а сама воплощенная прекрасность. Может, святой помысел Божий. Я обнаруживал: совершенство, когда созерцается единократно (и только единократно), легко и любезно. Я видел эту фигуру на отдалении, но чувствовал, что она мне не подвластна, ну точно как взгляд, ослабленный годами, мнит, будто видит отчетливые знаки на пергаменте, но знаешь: стоит тебе приблизиться, знаки сольются, и не узнать сообщения, обещаемого записью. Это было как сон. Во сне нам являются желанные вещи, протягиваем руку, и пальцы шевелятся в пустоте.
— Завидую такому наваждению…
— Чтоб не спугнуть, я превратился в статую.
33
Баудолино знакомится с Гипатией
Но наваждение кончилось. Подобно лесному животному, девушка учуяла Баудолино и повернулась к нему. Без всякого страха, только глядела удивленно.
— Кто ты? — спросила она по-гречески. Поскольку он молчал, она подошла вплотную и стала рассматривать открыто, дружелюбно, глаза ее были как волосы, переменчивого цвета. Единорог стоял о бок с ней, наклонив шею, будто готовя свое дивновидное орудие для обороны хозяйки.
— Ты не из Пндапетцима, — продолжала она. — Ты не евнух и не монстр, ты… человек! — Чувствовалось, что опознавала человека она как Баудолино единорога, по описаниям, ни разу не видев. — Ты красивый. Человек красивый. Можно тронуть? — Тонкими пальцами она погладила его бороду и шрам на лице, как Беатриса в давний день. — Это у тебя рана. Ты тот человек, который бьется на войне? А что это?
— Меч, — сказал Баудолино. — От хищных зверей. Я не тот человек, который бьется на войне. Зовусь Баудолино и прибыл из земли, где закатывается солнце. — Он неопределенно махнул рукой. Обнаружилось, что рука дрожала. — А ты кто?
— Гипатия. — Судя по тону, ее позабавил наивный вопрос, и с улыбкой она стала еще краше. Но сразу вспомнила, что разговаривает с чужеземцем. — У нас в лесу, за теми деревьями, обитают только гипатии. Ты меня не боишься, как те, из Пндапетцима? — Тут уж Баудолино улыбнулся: оказывается, она боялась, что он ее забоится. — Ты часто бываешь на озере? — спросил он. — Не очень, — ответила гипатия. — Матерь не хочет, чтобы мы поодиночке выходили из леса. Но озеро очень красивое, а я под защитой Акакия, — она кивнула на единорога. Потом добавила с обеспокоенным видом: — Уже поздно. Я не должна отсутствовать столь долгое время. Я не должна и встречаться с теми, из Пндапетцима, коль вдруг они дойдут сюда. Но ты не из Пндапетцима, ты человек, а мне никто не приказывал остерегаться человеков.
— Я приду и завтра, — выпалил Баудолино. — Когда солнце будет высоко. Я тебя увижу?
— Не знаю, — отвечала гипатия смущенно. — Может… — и ускользнула за дерево.
Ту ночь Баудолино провел без сна, поелику (втолковывал он сам себе) сон он уже видел, и такой, которого могло хватить на целую жизнь. На следующий день, в самый палящий полдень, он поскакал на озеро.
Прождал на озере до вечера и никого не встретил. Печально отправился домой. На окраине города стая исхиаподов упражнялась в плевании из фистулы. Гавагай крикнул ему: — Ты смотришь! — Повернул трубочку в небо, стрелка прянула и пропорола брюхо птице, свалив ее на землю. — Я будешь великий воин, — провозгласил Гавагай. — Приедешь белый гунн, я пронзишь его наповал! — Баудолино ответил, что он просто молодец, и пошел ложиться. Увидел во сне давешнюю встречу и утром сделал вывод, что этого сна на целую жизнь ему отнюдь не хватит.
Опять отправился к озеру. Сел на берег, внимал щебетанию птиц, праздновавших явление утра, потом слушал хор цикад в часы, когда бушует полуденный бес. Но жар не тяготил его, деревья разливали восхитительную прохладу, не в труд было прождать несколько часов. Она появилась.
Присела рядом с ним и сказала, что пришла побольше разузнать о человеках. Баудолино не знал, как начинать, и стал описывать свои родные земли, придворную жизнь у Фридриха, и что такое империи, и царства, и как ходить на соколиную охоту, и что такое города, и как их строят, то самое, что он уже рассказывал Диакону, но без жестокостей и непристойностей, обнаруживая, по мере своего рассказа, что и о людях, значит, можно найти немало теплых слов. Она все слушала, и глаза переменяли отливы в зависимости от каждого чувства.
— Как ты рассказываешь! Все человеки так хорошо говорят? — Нет, затруднился Баудолино… Он, вероятно, умеет рассказывать лучше и больше иных сородичей. Но существуют поэты, и они способны повествовать еще лучше. И он спел одну из Абдуловых канцон. Та не понимала по-провансальски, но, как абхазцы, пленилась нежной мелодией. Ее глаза затуманились влажной дымкой.
— Скажи, — спросила она, еле заметно розовея. — Но есть ведь у человеков… как бы это сказать… свои фемины? — По вопросу он понял, что она догадалась: песня посвящается женщине. Ну а как же, ответил Баудолино, разумеется. Как исхиапод спознается с исхиаподихой, так человек спознается с женщиной, ибо сами по себе они не имели бы потомства, и так живет все живое во всем универсе.
— Ну, неправда, — возразила со смехом гипатия. — Мы, гипатии, сами по себе, и у нас нет… этих самых… гипатиев! — и опять засмеялась от подобной мысли. Баудолино гадал, как бы рассмешить ее снова, потому что ее смех был самым нежным из любых слышанных звуков. Хотелось, разумеется, спросить, как размножаются гипатии без участия гипатиев, но он страшился потревожить ее невинность. Однако он почувствовал себя вправе полюбопытствовать хотя бы, что представляют собой гипатии.
— О, — отвечала она. — Это долгий рассказ, я не умею так прекрасно рассказывать, как получается у тебя. Знай же, что тысячи и тысячи лет тому назад в одном могущественном городе, очень далеко отсюда, жила добродетельная и мудрая Гипатия. Она руководила философской школой, а философия значит любовь к мудрости. Но в этом городе жили, кроме нее, злые люди, именовавшиеся «христиане», они не чтили богов, они ненавидели философию и в особенности не могли потерпеть, чтобы истиной заведовала фемина. Они схватили Гипатию и умертвили ее, причинив ужасные муки. Несколько молодых ее учениц не пострадали, вероятно оттого, что их сочли несведущими и приставленными к Гипатии лишь для услужения. Они спасались бегством, но к тому времени христиане распространились везде, и ученицам пришлось странствовать до тех пор, покуда они не пристали вот к этому мирному месту. Тут они силились восстановить знание, полученное от учившей их Гипатии. Но во времена ученья они были чересчур юными и не такими великомудрыми, как она, и поэтому не крепко запомнили ее наставления. Тогда они решили жить сами по себе, в удалении от мира, стараясь вновь открыть заветы Гипатии. Ведь так и Бог закладывает тени истин в сердце любого из нас, и требуется только снова проявить их, они воссияют в освещении мудрости, подобно тому как освобождается мякоть плода от кожуры.