Я испытываю боль за голландцев, потому что у них нет гор, за швейцарцев, потому что у них нет моря, и за венгров, у которых – шаром покати.
Я волнуюсь за чешский народ, потому что он пьет слишком много пива.
Я испытываю боль за алжирский народ и другие кровожадные народы мира, которые истребляют самих себя.
Я испытываю боль за дагомейский, киргизский, болгарский, корейский народы, ибо плохо их знаю и ленюсь узнать лучше.
Я страдаю за мексиканский и индийский народы, потому что у них культура сильнее цивилизации.
Я испытываю боль за канадский народ, потому что у них цивилизация сильнее культуры.
Я испытываю боль за белорусский и украинский народы, потому что они – соседи.
Я испытываю боль за армянский народ, потому что его порезали турки в 1915 году, но и смуглые руки турецких боевиков, уставшие от резни, мне тоже жалко до слез.
Я испытываю боль за лапландский народ, эскимосов и чукчей, потому что они не умеют пить.
Я испытываю боль за японский народ, потому что он тоже пить не умеет.
Я жалею червей, жрущих трупы.
Я нервничаю за еврейский народ, потому что с ним всю жизнь поступают некрасиво.
Я испытываю боль за татаро-монгольский народ, потому что русские беспощадно разгромили его на Куликовом поле, и за древнегреческий народ, потому что его фактически не стало.
Я испытываю боль за сенегальский народ, который я давно не навещал и, признаться, не помню в лицо.
Я испытываю боль за фрейдистские, униатские, мясоедские, мармонские, лесбиянские, скорпионские, неметапсихозные, гастритные, педофильские, половецкие, маниакально-депрессивные народы, потому что они до сих пор не обрели самостоятельности.
Я испытываю боль за христианский и буддистский народы, потому что они не попадут в мусульманский рай.
Сердце болит за народы «третьего мира», за существ других измерений, за мелких бесов, самоубийц, вурдалаков, сусликов, домовладельцев, раненых птиц.
На острове Капри цветет миндаль. Всех очень жалко.
И за русский народ я испытываю боль. Все-таки не чужие люди. Я испытываю боль за русский народ, потому что он вял и сир, а я излучаю энергию. Когда-нибудь я поделюсь с ним своей энергией. Но еще не настало время.
Как свежи были розы
Вчерашняя мода – самая не мода. 3ато позавчерашняя – забава искусствоведа. В забаву превратился соцреализм. В сталинских небоскребах видится не столько ностальгия, сколько талант. Соцреализм объявлен продолжением авангарда, а не его палачом: они вместе мечтают об изменении жизни и, взявшись за руки, выходят из берегов искусства.
Прошло время простодушных людей, самородков, энтузиастов, борцов за правду. В таких условиях мало кто выживает, и не жалко. Неблагодарность писателей почти мифологична: ученики пожирают учителей, чтобы, в свою очередь, быть пожранными. Никто никому не поможет. А если кем заинтересуется широкий читатель, тот гибнет первый.
На этом жестком фоне аксеновская проза выглядит голо и мазохично. Только гуманист пощадит, но гуманисты не в чести. Нужно перетерпеть. Шестидесятники из трупа отца превращаются в вечный скелет деда, открывавшего Запад в таллинских кофейнях, на джазовых предтусовках.
И пока я не позабыл того июньского вечера 1966 года, когда Василий Павлович в зените своей славы вошел вместе с опальным Бродским в квартиру Евтушенко, чтобы найти тайный способ напечатать Бродского в «Юности», и казалось, все будут всегда молодыми, а дружбе не видно конца, и я, случайный юный соглядатай, бескорыстно ликовал при виде такой великолепной дружбы… «А это, – сказал Евтушенко, показывая на меня своим друзьям, – гениальный исследователь Хлебникова…». Друзья поглядели на меня с интересом… Аксенов – с бОльшим, Бродский – с меньшим… Вася, – сказал Аксенов с боксерским оскалом… Иосиф, – без улыбки сказал Бродский… Я принес Евтушенко свою курсовую работу филолога-первокурсника о неологизмах Хлебникова… я залился краской… на евтушенковских стенах висел авангард… Евтушенко всех расставил по местам… он выдал нам на троих новейшую игрушку нью-йоркской полиции: walky-talky… сам спрятался со второй половиной игрушки в уборной… «Я вам прочту сейчас свои новые стихи…» Мы прильнули к игрушке… Аксенов с интересом, Бродский – без… «Я – Гойя!..» – вдруг звонко, по-евтушенковски, зашипела игрушка… все грохнули… шутка удалась… неслыханный джин с тоником потек в четыре горла… Евтушенко открыл ящик письменного стола… там валялись невиданные зеленые деньги… курили только Winston… тут Бродский вставил, что ему в деревенскую ссылку слали Kent… ящиками… он обклеил Kent’ом стены… это тоже произвело впечатление… хотелось быть тоже сосланным в ссылку… Под утро для меня нашлась работа… с грехом пополам я переводил им лестные американские статьи о них же самих из толстого профферовского три-квотерного журнала… некоторые лестные эпитеты я на ходу придумывал сам, из чистого умиления… меня удивило, как плохо все трое знали английский… или мне показалось после джина?.. Когда совсем уже рассвело, мы с Бродским сели в одно такси… я – вперед… он – на заднее сиденье… через несколько минут из его рта потекли какие-то неопределенные звуки… я нервно оглянулся… Это я так стихи… – спокойно заметил поэт… я присутствовал при священнодейст вии… У Белорусского вокзала мы расстались, в общем-то, навсегда…
«Здесь каждый второй на улице похож на Бродского… посмотри… вон стоит у светофора… похож?.. город Бродских…» – говорил мне Аксенов за рулем «мерседеса» в Манхэттене где-то на уровне 1988 года… и желчно, сильно морща нос, смеялся…
Осенью 1994 года в Торонто мы снова оказались с Бродским вдвоем в одной машине… Не обращайте на меня внимание, – сказал лауреат Нобелевской премии… меня нет… это только одна оболочка… я утром прилетел из Милана… А я из Москвы, – сказал я… Из Москвы? – слегка усмехнулся Бродский… – Разве она еще существует?.. Я наскоро сбил референтную группу общих знакомых… А, Женька!.. – рассеянно отозвался он о том, кого назвал своим учителем… А у Б., – сказал я, – серьезные неприятности с головой… Бродский задумался… Он выживет, – сказал уверенно и не ошибся, – ему еще рано умирать… А помните, – спросил я, – вечер у Евтушенко?.. Мы поднимались в скоростном лифте на последний этаж небоскреба… на писательский банкет с фейерверком… Неожиданно Бродский по-человечески улыбнулся…
И пока я все это не позабыл, для меня «Звездный билет» – литературная веха, переворот в головах, маленький шаг одного писателя, но большой сдвиг российской ментальности. И книги, следовавшие за «Звездным билетом», – утверждение менявшейся ментальности, новый трепет, торжество дерзости, к счастью для всех, превратившейся сначала в общее дело, а уже после в общее место.
Писатели, выросшие на Аксенове, знают: это он открыл правила новой литературной игры, в условиях морального гнета первым ослабил галстук-удавку, и стало свободнее писательским шеям. И он радовался не только за себя. В нем всегда была редкостная щедрость.