Старец Зосима (с глуповатой улыбкой)
Скорее всего следует признать, что поэт не является частью действительности (не принадлежит ни Богу, ни родине, ни семье, ни сатане) и не разделяет ответственности за ход ее развития. Он выпадает из обыденной морали и продуктивно грешит с целью сбора творческой энергии. Со стороны это выглядит нередко весьма неучтиво.
Ученые мира
Но особо важное сходство между Белым и Джойсом мы обнаруживаем в общих мотивах колеса. Подобно Белому, Джойс неистощим в подборе картин, связывающих образы кругового движения на разных уровнях в единую систему. Сама структура его романа, охватывающего сутки, поддерживает идею цикличности. В таком контексте просвечивание мифа сквозь миф и подключение людей XX века к травестийно обыгрываемым сюжетам богов и героев лишний раз указывает на дурную бесконечность повторяемости сходных ситуаций. При этом обытовляющая травестия подчеркивает процесс измельчания в ходе этого круговорота, процесс, который, в частности, был акцентирован Сологубом в названии романа «Мелкий бес». Значение роли художника у Белого и Джойса также имеет аналогичные черты. В отличие от Джойса, Белый не связывает проблему художника ни с каким героем. Но он находит для нее несравненно более высокое воплощение — фигуру автора. Пресловутую «сверхоригинальность» языка Белого мы понимаем не в плане оригинальничания, а именно как демонстрацию автономной власти художника над миром, который он творит сам, в котором он демиург. И здесь Белый опять смыкается с Джойсом. Авторской личности, в ее традиционном смысле, в «Улиссе» нет. Нет в нем и характерной для «Петербурга» персонификации авторских ролей. Принципиальная новизна Джойса не в передаче потока сознания, мастером чего он считал Л.Толстого, а в перевертывании соотношения: один день из жизни Дублина — дань традиции; настоящий хронотоп романа — одиссея сознания, вмещающая в себя весь духовный опыт среднего человека. Но о том же самом «перевертывании соотношения» радел и Белый, когда в рамках нескольких петербургских дней стремился осветить эпопею русского сознания.
А.Белый
А вот с Мандельштамами — трудно.
Мандельштамы
Мы живем, под собою не чуя страны…
А.Белый
Ой-ой-ой!
Мандельштамы
Наши речи за десять шагов не слышны…
А.Белый
ARRKTE! ARRKTE! Только не это!.. (Неумело крестится.)
Мандельштамы
А где хватит на полразговорца…
А.Белый
Чайки висли над Эльбой, как лампы!
Ученые мира
Гениально! Да-да. Хорошо.
Мандельштамы
…Там помянут…
А.Белый
Кто платит подоходной нолох у финспек-торов и ичисльш тык теримодим селхознологе 35 % по 20 рублей ны едокы с обложимои сумы все члины артелий и писытили робятиющ на процытах и получимый Гонорар заданою книгу согласно справочник…
Мандельштамы (жуликовато)
…Кремлевского…
А.Белый
Какие ужасные стихи! (Падает. С ним случается солнечный удар, от которого он умирает на следующий год.)
Ученые мира (подхватывают)
Кремлевского горца!.. (Анализируют.) Анахронизм. Стихотворение было написано позже.
Старец Зосима
А это вообще никого не ебет.
Занавес
о. Эльба, 1995 год
Синий тетрад, синяя тетрадь, синее тетрадо
1. Критика одной энциклопедии
Жил-был монгол. Буддист-коммунист. Из пустыни Гоби он приехал на верблюде в МГУ. Способный студент, но русский язык давался ему нелегко. Я не помню, как его звали, кажется, у него не было имени. Деканат поручил мне заниматься с ним дополнительно языком и литературой. Все это было как во сне. Я писал на доске основные глаголы движения. Монгол писал мне сочинения о русской литературе. Однажды монгол написал мне о том, что выстрел Печорина в Грушницкого был первым выстрелом русской литературы по русскому самодержавию. Я пошел в деканат и робко попросил освободить меня от монгольских фантазий. Мне пригрозили. Я вынужден был вернуться к работе с монголом. Он ни черта не понимал в падежах. Потные, красные, мы с ним возились с падежами. Мы работали с ним почти круглосуточно. В редких перерывах между занятиями мне снилось его волевое лицо, похожее на плохо пропеченный блин. Мне больше никто не снился, кроме монгола. Потом вообще все смешалось. Монгол стоял у доски и склонял какое-то словосочетание по собственному выбору. Я смотрел в окно. Он окликнул меня, довольный. Казалось, монгол наконец все понял. Он даже немного светился от понимания. Я ласково кивнул ему и посмотрел на доску. Я не сразу сообразил, что происходит, но у меня вдруг поплыло перед глазами. Как будто в моем доме открылась какая-то дверь, о существовании которой я и не подозревал, хотя прожил в нем многие годы. Я скорее не увидел, а догадался. Монгол просклонял не по падежам — по родам: синий тетрад, синяя тетрадь, синее тетрадо.
Больше я никогда его не видел, но монгольский урок усвоил навсегда. Я вошел в дверь, в которую никто не входил. Я стал писать одновременно в трех синих тетрадах.
Вот некоторые записи, впрочем, довольно бессвязные и безответственные.
Почему мне пришло в голову вспомнить о труде подневольных ученых, создавших на излете советских времен двухтомный мифологический пантеон?
[144]
Во всяком случае, не для того, чтобы бросить в них камень. Осознанная задача была благородна, и если сквозь зубы им удалось произнести несколько назидательных слов в защиту вечности, честь им и хвала. Все остальное — издержки профессорской мягкотелости.
Однако энциклопедия, соединившая Христа с Перуном под одной обложкой на паритетных началах, оказалась не просто советским винегретом, но и неосознанным словом о кризисе мировых религий, об очередном закате культур.
Речь идет не только о «темных» сюжетах известных картин. Мы живем в окружении символов, значение которых остается смутным, неразгаданным; более того, мы нередко даже не сознаем, что это символы. Что такое приметы, как не обломки мифологического сознания? Или — коньки крыш на избах. В этом деревенском народном орнаменте мы склонны видеть лишь милое архитектурное «излишество», в то время как коньки «намекают» на один из наиболее древних космогонических мифов, так называемый близнечный миф, который позже отразился в шизофренической идее двойничества.
«Самопознание». — ключевое слово «Мифов народов мира» — характеризует в целом философско-антропологический подход к мифологии. Как инструмент познания жизни древних народов и их этнических особенностей мифология остается предметом специальных наук, но как инструмент самопознания она приобретает странный смысл «вечного возвращения».