И вот опять вскрикнула дверная пружина, и из дома выплыла Вероникина мать — та самая красногубая женщина. Сегодня она накрасилась еще ярче — будто ела варенье и не утерла рот. Пальто на матери было бордовое, сумочка при ней была лаковая розовая, — словом, нельзя было не заметить, что в цветовом отношении она и дочь вполне гармонировали. При виде Петровича Вероникина мать рассердилась:
— Ника, я же тебе запрещаю водиться с кем попало!.. Кто это? — Она, не глядя, ткнула в него пальцем.
Голубые Вероникины глазки немедленно увлажнились, а губки надулись:
— Откуда я знаю… Он сам ко мне пристает! — И, повернувшись к Петровичу, она топнула ножкой: — Иди отсюда… дурак!
Красноногая Вероника со своей красноротой матерью давно уже погасли в конце тополиной аллеи, а Петрович все стоял и светился над лужей. Цветом своего лица в ту минуту он вполне бы мог составить компанию ушедшим женщинам…
Но прошло несколько минут — четверть часа, не более, и природа вдруг повеселела — вспомнила, должно быть, что на дворе весна и апрель. Над головой Петровича неожиданно показалось солнце, желтое, какой была кошка, пока не выпачкалась. Облака, недавно еще стоявшие тесно и плотно, побежали врассыпную, и только одно из них, словно шаля, брызнуло напоследок искристым дождиком. Спасибо дождику, — после него все лица делаются мокрыми, а отчего — уже и не разберешь.
А кошка пересидела дождик под кустом. Петрович заметил ее, единственную свидетельницу его конфуза, и погрозил пальцем:
— Смотри, не проболтайся!
Часть вторая
Рыбалка
Что может быть слаще заслуженного безделья? Вздрогнув от мысли, что опоздал в школу, ты вскидываешься в постели, да тут же и вздыхаешь облегченно — свободен!.. А через открытое окно слышно, как ширкают по проспекту проснувшиеся машины — словно хлопотливые шлепанцы. Со двора доносятся хлопки подъездов, и кашель, и скорый стук по асфальту многочисленных каблуков. Дым свежераскуренных папирос поднимается, достигает твоего окна, тревожит нос… Нет, нет — все в порядке, спи спокойно… Воробьи, фыркая крыльями, падают на подоконник и, насторожась, посматривают: что за непорядок? Чик-чилик? Они не предполагали застать тебя в постели, да ведь им-то, глупым пичугам, невдомек, что у человека бывают каникулы.
Жаль только, что сон уходит. Звуки утра щекочут уши; солнце непрошеное гуляет по комнате, везде заглядывает, будто явилось с уборкой. И даже немного обидно делается: где же сны твои — те, что недосмотрел ты за учебный год… Но такая уж их казачья служба ночная: ходят сны, караулят в потемках берег твоего сознания, а брода не перейдут. Грянет будильник — и яви регулярные войска наведут понтоны, пойдут по которым танки разума, полки мыслей — куда против них легкой ночной кавалерии. А уж если солнце взорвется, прожжет веки бомбой сокрушительного света, тогда чисто станет в голове — зови не зови, а снов не докличешься.
Хорошо проснуться без камня на сердце. Можно успеть еще поймать за хвост последнее, не сумевшее улепетнуть, сновиденье — и почувствовать, как хвост его тает в твоей руке. А потом… зевнуть, потянуться и снова закрыть глаза. Никаких прыжков с кровати, никаких гимнастик — насилие над собой противно человеческой природе. Просто дай заполнить себя новому дню. Пусть шестеренки твоего разума сами войдут в зацепление; пусть кровяной и нервный токи установят сообщение в организме; пусть все члены твои нальются согласной силой и попросят действия — тогда только и вставай.
Если бы науку сладостных пробуждений сдавали в школе, то у Петровича прибавилось бы в табеле заслуженная пятерка. Однако наука вещь отвлеченная — это Петрович уже понял, — она соотносится с жизнью, как сон и явь. Задано, скажем: «из трубы вытекает вода». А если труба засорилась — что делать? Что делать, если Генрих не умеет починить трубу, а Петя ушел из семьи? Или: «мама мыла раму». А если ей не до рамы? Она приходит с работы, ложится и плачет… Или самое смешное: «Гоша кушал кашу». Да он в жизни не стал бы кушать никакую кашу, особенно рисовую! Кому знать, как не ему, ведь Гоша — это он самый и есть, Георгий Петрович. Он согласится хоть на яичницу, хоть на булку без ничего, но кашу есть ни за что не станет! То же и с пробужденьями: хорошо бы, конечно, просыпаться без камня на сердце; и вроде совесть чиста; «хорошист» на каникулах — живи и радуйся жизни. Но как наслаждаться жизнью, если в доме такие дела? Проснешься и думаешь: пошла Катя на работу или опять лежит в страданиях? Как наслаждаться, если квартира провоняла валерьянкой, если даже Генрих съежился, притих и тайком глотает какие-то таблетки?
И все это, увы, был не сон. Плохо, конечно, если снится по ночам всякая дрянь, но еще хуже, если день и ночь поменяются местами. Петрович не долго ощущал прелесть летнего утра, а потом действительность вступила в свои права и заволокла душу ставшей уже привычной тоской.
Что ж; как бы то ни было, ему предстояло решить, чем занять себя наступившим днем. Законная свобода, солнце и поющие птички, — лето с официальной любезностью предлагало свои услуги, а как ими воспользоваться — выбирать приходилось Петровичу. Проще всего, конечно, вернувшись после завтрака к себе в комнату, повалиться с книжкой назад в неубранную постель или затеять самому с собой какую-нибудь вялую игру. Но во-первых, оставшись дома, пришлось бы слушать без конца Иринины вздохи, а во-вторых… во-вторых, погожий летний день — это как билет в кино: не используешь, и пропадет. Можно попробовать найти Сережку-«мусорника» и подговорить его вдвоем терроризировать Сашку из соседнего двора. Можно отправиться на стройку — смотреть, как работает бульдозер. А можно проведать голубей на чердаке своего дома и узнать, насколько за неделю выросли их птенцы. В общем-то выбор имелся, и все бы ничего, если бы не семейные обстоятельства.
Ох уж эти обстоятельства… Дни Петровичу еще удавалось проводить в относительном рассеянии, но вечерами ощущение домашней трагедии сгущалось. Катя не выходила из спальни, и временами оттуда слышались явственные всхлипы. Ирина с Генрихом то отчужденно молчали, то вдруг сходились и принимались о чем-то возбужденно шушукаться. И нельзя было подать виду, что прислушиваешься; «Гоша, не стой, пойди займись чем-нибудь!» — набрасывались они тут же. Гоша! Для них он перестал быть Петровичем — вот куда зашло дело. Вслух же обстоятельства Петиного ухода не обсуждались, семейный совет не созывался бог знает как давно, и потому ситуация в доме напоминала бутылку, заткнутую пробкой.
В такую-то спертую атмосферу несчастья попали в одну из июньских суббот дядя Валя и тетя Клава, не имевшие обыкновения предупреждать о своих редких визитах. Дядя Валя был не родственник, а фронтовой друг Генриха; тетя Клава приходилась дяде Вале женой. Люди они были простые, но почувствовали сразу: в доме у Генриха крупные нелады и ситуация, близкая к чрезвычайной. А дядя Валя, по складу своего характера, был из тех людей, которые в чрезвычайных ситуациях не теряются, а напротив, проявляют повышенную распорядительность. Невысокого роста, полный, дядя Валя говорил и действовал обычно с улыбочкой, но в этот раз он так раскомандовался, что куда до него Генриху. Ему почему-то взбрело в голову, что сегодня самое время устроить вместо обычной посиделки грандиозный ужин; он и повод моментально нашел: успешное окончание Петровичем первого класса. Сделали вылазку в магазин и на рынок, и в квартире началась кутерьма, в которой приняли участие сначала неохотно, а потом все более увлеченно все, кто был в ней прописан, включая растерянно улыбавшуюся Катю. Отсутствовал только Петя, но… может быть, все и дело-то было в его отсутствии.