At the still point of the turning world.
T. S. Eliot. Four Quartets. Burnt Norton
[3]
Если взять сухой лист, прогладить его утюгом, положить между двух страниц в клеточку и постучать по ним одежной щеткой, — плоть сухого листа крошится и выпадает, и остаются прожилки — кровеносная система, похожая на кружево, только более тонкая и нерегулярная. Меня этому научили в пятом классе на уроке ботаники.
Память и есть кровеносная система сухого листа. Она красива и вечна, потому что мертва. И так же хрупка. Лучше всего ее хранить между страницами книги, между словами, чтобы наверняка, чтобы не сломать…
1
Пивная звалась «Гульбарий». Она располагалась недалеко от Белорусского вокзала. После слета можно было не сразу погружаться в серые городские будни, а еще немного продлить лесной праздник. И публика, уставшая от песенного разгула, слегка обалдевшая от бессонницы и крепких напитков, собиралась в «Гульбарии» смочить пересохшие глотки. Пиво набирали в туристические каны и выносили на бульвар. Садились на траву и потягивали напиток бледно-желтого цвета. Впрочем, мы были непривередливы.
Пух летит, как будто подушку пропороли. Падает в кружки, застревает в лужах, подсыхающих на тротуаре после быстрого летнего дождя. Все расслаблены и утомлены. Это как бы пауза в бытии. Все уже кончилось, и ничего еще не началось.
Большинство вольно расположившихся на травке туристов-гитаристов между собой хорошо знакомы. Но есть и новые лица. Вот, например, девушка с короткими косами. Очень симпатичная. Я представляюсь.
— Как ваше имя, сударыня?
— Оля.
Меня кто-то окликает, и я отвлекаюсь от новой знакомой, чтобы немедленно решить насущный вопрос бытия: кто пойдет за пивом. Потом оглядываюсь, но она уже с кем-то весело беседует. Ну и ладно. Да и домой пора. Подхватываю рюкзак и, махнув на прощанье рукой, направляюсь к «Белорусской-кольцевой».
В метро я задремываю и почему-то вспоминаю девушку с короткими косами. У нее глаза серые, как Балтика. Я чувствую легкий укол в области сердца. Надо же. Да нет, ерунда все это. Можно поспать до своей остановки. Впереди целая толпа дел, которые нужно непременно переделать. Начинается жизнь после университета.
2
В апреле 1982-го, в конце 5-го курса случилось распределение. Обязательное. Не отвертишься. Комиссия заседает. Я тоже захожу-сажусь. Купцов полна коробка — человек тридцать. Ну, мехмат раздают задешево, они и набежали. Председатель комиссии меня представляет. Обращается ко мне для проформы: «Есть ли у вас какие-то конкретные пожелания?». У меня лицо кирпичом: «Никаких конкретных пожеланий у меня нет. Но есть одно ограничение: я не буду подписывать никакую — даже самую низкую — форму допуска». Тяжелое молчание. Здесь сплошь оборонка. Зачем им сотрудник без допуска? И чего он из себя корчит? В закрытых конторах зарплата выше раза в полтора. Дама в красном платье джерси: «Институт метрологии — у нас не надо…». Мне по фиг. Распределили. Пожал плечами. Встал, ушел и забыл. Ну не совсем забыл, где-то на периферии сознания маячило, что вот надо будет пойти в этот институт, но чтобы туда явиться аж 1 августа, на этом я вообще не заморачивался. Как раз 1 августа я ушел в поход на Алтай и со всяческой пользой и удовольствием провел там целый месяц.
Когда вернулся из похода, тоже не вдруг собрался в эту Пробирную палатку. Ломало меня сильно. А когда я все-таки до нее добрался, хмурая кадровичка покопалась в бумагах и выдала: «А место ваше сократили». — «Как так сократили? Я же молодой специалист». — «На работу надо выходить вовремя — вас, между прочим, 1 августа ждали». — «А сократили, потому что вам такой специалист вообще не нужен?» — «Если будете жаловаться…» — У кадровой женщины голос крепчает и лик темнеет. А мне почему-то смешно: «Да идите вы лесом! Упаси меня Бог, жаловаться на вас! Ноги моей здесь не будет!». И разбирает смех, просто сил нет. Ухожу не прощаясь.
Но где-то надо жить. Выручает подруга Светка: «Живи, — говорит, — у нас с Ильей». Они — молодожены, снимают дачу в Малаховке. Малаховку я люблю. Светку и Илюшу тоже. Илюша говорит: «Ладно, пока бездельничаешь, будешь кухонным мужиком». Так я и пристроился.
Живу Христа ради, пишу стихи кубометрами, выбираюсь то в поход, то на слет, в общем, как птичка Божия. Чирик-чирик.
3
Квартирник. У Димки Стекловодова — в пятиэтажке на Малой Грузинской напротив общаги консы. Сегодня бенефициант — Сережа Мочалов. Но он почему-то не в голосе. И не в духе. Долго настраивает гитару. Настраивает, настраивает. Задолбал уже.
— Сереженька, мы тут что, ночевать остаемся?
Сереженька поднимает глаза, полные мировой скорби. И… продолжает настраивать.
Ну, наконец-то что-то с чем-то у него срослось. Сережа встряхивает пепельными кудрями и начинает. Он извлекает из инструмента какой-то восходящий рокот. Получается странно и здорово.
Публики много, человек двадцать. Больше Димкина однушка не вместила бы. Здесь девушка Оля. На ней длинное черное платье. Это довольно необычно — наши девушки платьев не носят.
Сережа выпевает свой небольшой репертуар. Его стихи мне нравятся не особо, а вот песни я люблю. Когда он голосит: «Слышишь, мальчики поют…» — у меня мурашки по коже. Его песни короткие, как глоток спирта, и так же обжигают.
Димка жалуется, что опять у него дверь сломали: пришли друзья сильно выпивши, а его дома не было. Они церемониться не стали, плечиком нажали — замок и вылетел. Опять надо чинить. «Ну угораздило меня в центре жить!», — сокрушается хозяин квартиры. Присутствующие ему сочувствуют, но как-то неискренно. Жилья-то своего ни у кого нет.
Мы прихлебываем что-то дешевое и крепкое. Оказывается, Оля поет. Светка передает ей гитару. А Светка-то — профи, она на слетах целые толпы собирает, когда начинает Галича петь.
— Оль, спой Веру Матвееву.
Я напрягаюсь. Веру Матвееву петь ох как непросто. У нее очень высокий голос, а без ее колокольчиков, что за песня будет?
Оля не ломается и не мучает народ настраиванием. Она проводит рукой по струнам:
— «Первоначальная». На стихи Константина Библа. Это такой чешский поэт.
Сквозь тучи, мимо башен с гордым прошлым,
Летит… И шея нежная ранима…
Не знаю, что мне делать с этим перышком:
Она его на берег уронила.
Оля поет. Ее голос без усилия взлетает на запредельную высоту. У меня обрывается сердце. И звенят матвеевские колокольчики… «А-а-а, а-а-а…»
Вере Матвеевой было двадцать пять, когда у нее обнаружили злокачественную опухоль мозга. Она перенесла тяжелейшую операцию. Хирург сказал, что ей осталось пять лет. Он не ошибся. И эти пять лет она пела свои песни. Есть в них и неотвратимость трагедии, и этот легчайший звон. Наверное, она подслушала его у ангелов — они ведь всегда были близко.