Дед разговаривал с Маргаритой, сидя на кровати перед ее портретом. Третья жена лежала молча, как всегда. Дед не обсуждал с бабами своих проблем. Но Лали привезла из Тбилиси сплетню, что Сын повторяет все, как попугай, и кричит во сне, как идиот. И теперь Вторая жена имела о чем поговорить, когда они вместе с Третьей женой готовили по вечерам обед.
Маргарита на портрете была мало похожа на себя. Фотограф раскрасил ей губы, щеки, кофточку — в синий цвет. У нее никогда не было такой кофточки. К Деду во сне она приходила другой.
«Из него сделают шпиона или клоуна, — объяснял Дед. — Ты же знаешь этих коммунистов. Пусть не выделяется. Пусть будет как все. Маргарита, ни о чем тебя больше не прошу».
Однажды Вторая жена метнула в Деда этот портрет. Когда она обнаружила, что Дед спит со своей медсестрой. Тогда Дед сорвал со стены ружье и взял ее на прицел, как куропатку. Второй раз в жизни он угрожал ей ружьем, когда Лали сбежала замуж в семнадцать лет. Но тогда Вторая жена бросилась на дуло грудью: стреляй!
И Маргарита дала совет Деду. Он любил потом годами рассказывать, как она сидела ночью на краю кровати и как поцеловала его в губы. («Взасос?» — пыталась выяснить Лали у Сына.) И наутро он побежал на вокзал и до вечера расхаживал там по перрону, дожидаясь поезда.
Здание вокзала отстраивали в это время, оно было в лесах. Все равно Дед заметил, что в названии города Сухуми сделали ошибку. Пустая дырка для часов и чуть пониже — каменная ошибка. Дед сказал об этом начальнику вокзала, когда тот вышел показать Деду рот. Люди показывали ему зубы везде, где могли. Дед говорил об этом: жаль, что я не гинеколог. Начальнику было плевать. Нижний слева, с кариесом, не давал ему жизни.
Через двадцать лет Дед наблюдал, как по зданию били из танка, по самым каменным буквам. Но он уже мало понимал к тому времени. Люди бегали и кричали в огне и дыме, а он сидел, аккуратный и терпеливый, в натянутых до колена старомодных сапогах, с пустым чемоданчиком. Он ехал к Отцу, который уже умер, и составлял фразы покороче, чтоб не утомить Сына, его маленького мальчика.
Совет Маргариты был мудрым, как все, что делала эта женщина. Или как все, что ей приписывали. Говорили, например, что она могла взглядом остановить лошадь. Вылечить падучую болезнь. Заговорить сумасшедшего. Сын сомневался. Что ж, ее, румяную в синей кофточке, каждый раз ставили на пути галопирующего животного?
К тому времени, как Дед вбежал к ним в дом и заорал с порога: «Фраза, мой мальчик, фраза!», Сын уже сам догадался, что ему делать. Или ему так казалось, что он сам догадался. Может, магическое Маргаритино влияние действительно существовало. Все эти предчувствия, странные сны. Дед никогда не сообщал о своем приезде заранее. Но Отец всегда шел встречать его на вокзал. У Сына была та же кровь. Он чувствовал Отца и Деда на расстоянии, как пальцы собственной руки. Когда им всем поставили телефоны — за самый первый в своей жизни телефон Дед попал в тюрьму и чуть не погиб, — они угадывали, кто звонит, еще до «алло».
Где ж она была, Маргарита, когда умер Отец?
Так Сын начал писать. Фразы, которые ложились на бумагу, не звучали в голове. Память держала их цепко, но молча. Сын учился спрессовывать предложения. Слова, выпадавшие в осадок, умирали. Чтобы запомнить лицо, Сын должен был описать его для себя. Кратко, очень кратко. И не повторяться. Это были тяжелые упражнения. На них ушли десятилетия.
Мать называла это упорство талантом. Она похищала листочки Сына и показывала их Дине. Сын писал о голодных детях и тонущих кораблях. Непонятно, почему эти фразы жужжали в его голове. Однажды Мать отнесла в газету опус Сына о том, как корабль дернулся на горизонте, уткнулся носом в небо, в воду, в небо, в воду — и пошел ко дну. Опус не взяли. Мать напоминала об этом Сыну почти каждый день. Не взяли, не взяли.
Сын знал, что Мать ворует листки, и писал исключительно для Дины. Он хотел быть трагическим героем, чтобы Дина его жалела. Чтоб она гладила его по голове белыми руками, а он обнимал ее за талию, упираясь носом в ее апельсины. Свой самый первый в жизни выстрел, почти в потолок, Сын сделал именно в тот момент, когда составил фразу, что Динины груди — как апельсины.
Матери не давали покоя его писания. Ей нужна была слава, ах. В детстве она мечтала стать знаменитой пианисткой. Это когда она жила в городе Житомире, который фашисты бомбили с первого дня войны. Где бомбы падали с неба со свистом и скатывались по крышам, как орехи. Взрыв. Огонь. Люди не понимали, что происходит. На площадь Ленина упала бомба и не взорвалась. Кто-то бывалый взял ее в руки и раскрутил. Внутри была записка по-немецки: чем можем, тем поможем.
Матери было десять лет, ее сестре — семь. Родители сказали им сидеть дома и не высовываться. Пока они узнают, что это. Война? Но Бабулька пришла за Матерью и ее сестрой и вывела их во двор. В домашних тапочках. В этот момент бомба проломила крышу и взорвалась. Повезло только Ленину.
Потом они ехали в товарном вагоне и каждый держал чайник с водой. А Бабулька не поехала. Потому что Дедулька-Соловейчик не захотел. Он сказал: «Что они с нами, старыми, сделают?» Он был лесничим, он ходил по лесу и пел. За это его называли «Соловейчик». Их двоих провели босиком по снегу, заперли в синагоге и подожгли. Вот что с ними, старыми, сделали.
В поселке Комсомольск, на реке Кундузда, Мать раскладывала нарисованные на полотенце клавиши и играла по памяти. В Житомире пианино было только у тети Гени. Мать играла на нем по воскресеньям, когда они всей семьей ходили в гости. С пианино снимали чехол.
Мать с сестрой проходили семь километров по степи, чтоб спеть для раненых в госпитале. Им давали паек за концерт: две картошки, сто грамм хлеба, три конфеты. Мать разносила почту. Письма были треугольные и квадратные, без марок. Квадратные письма — похоронки.
Тетя Геня выменяла пианино на мешок картошки, когда они вернулись из эвакуации. Все четырнадцать родственников жили у нее в двух комнатах. Дядя Гриша пришел с фронта и женился. Он спал с женой на столе, Мать с сестрой — под столом. У дяди Гриши был голос Дедульки-Соловейчика. По вечерам он напевал: «Братцы, тушите свет, братцы, терпенья нет».
Дед потерял голову от историй Матери. Он плакал и сморкался в большой платок. В первый же вечер знакомства он рассказал ей всю свою жизнь, про тюрьму, про гибель князя Арешидзе. Про Маргариту.
Мать была первой еврейкой на улице Деда. Он вел ее под руку, осторожно ступая по скользким булыжникам. На них смотрели изо всех окон. Мать была в черном драповом костюме, в белой шляпке и белых перчатках. Красивый наряд, другого у нее не было. Туфли она натирала мелом и боялась их замочить. Она семенила ножками, как молодая лошадка, и Деда это приводило в восторг. Его тревожило только, что она еврейка — что-то вроде иностранки, — то есть не такая, как все. Он тоже был не таким, как все, — князь, — а коммунисты этого не любили.
Отец в письме из Ленинграда спрашивал разрешения жениться. Берия только начал раскручивать дело еврейских врачей. Все евреи Союза стояли на зыбкой почве, как на краю могилы. Маленькая женщина в белых перчатках могла утащить Отца с собой на дно. Письмо пришло открытым. Дед понимал, что и ответ дойдет до Отца после цензуры.