— Я плохо вижу, — пробасила спавшая и, вглядевшись, сказала: — Это я. У меня двадцать два хронических заболевания.
Зёма заржал. Пыжиков дергался, пытаясь пристроить коленку хотя бы под одну из ручек носилок.
Дверь бухнула, растворясь, и в палату прошаркала коренастая санитарка, позвякивая ведром с синими буквами «холл». Она сунула швабру по зёминым ногам, и он переместился в коридор. Санитарка не поднимала от пола свой крохотный лоб, перетянутый белой косынкой, и равнодушно шваркала обильно смоченной тряпкой под кроватями.
— Машенька, — вдруг очень ласковым голосом разродилась зёмина собеседница. — Можно тебя попросить?
— Рот закрой, — буркнула санитарка, почесав затылок. — Сходи сама. Лакеев в семнадцатом году отменили.
Марь Ванна сверкнула глазами и по-куриному расхохоталась:
— У нас тута совецкая власть!
— Я после операции… — вкрадчиво напомнила просительница после вздоха.
— Потужись — не лопнешь, — посоветовала Машенька, ухватила швабру под мышку и вышла, бормоча, что «каждая тут…», и недовольно ответила «здрасти» на ласковое — «а это, товарищ генерал, наша санитарочка».
— Ща я схожу, — сказала слепая и пошлепала тапками к выходу.
Лежавшая, не обернувшись, качнула ей головой.
Тут залетели генерал и бородатый главврач с толстыми руками, которыми сразу уже и принялся махать.
— Вот здесь, здесь. Здесь вид из окна отличный, воздух лучше некуда, летом особенно, соседи вот…
— Какая кровать?! — отрывисто спросил Пыжиков.
Я только кусал губу.
— Что?! Да любая. Какая нравится, такая и будет. Какая вам нравится? — наклонился главврач к бабульке.
Та закрыла глаза.
— Ну вот, наверное, у батареи, да? Здесь потеплее, стеночка, да? Вот здесь и давайте, да? — указал главврач на кровать Марь Ванны, с улыбкой наблюдавшей за этим, и тут же уложил свою лапищу ей на плечо:
— Марь Ванна, давайте пока в коридор — обождите чуть, а после обеда идите в дежурку. Пару ночей переспите, а там что-то освободится. Собирайте вещи пока.
— Да что мне собирать — все на мне, — хохотнула Марь Ванна. — Мне куды хошь, лишь бы не к мужикам — храпят дюже.
— До свиданьица, слепая, — обратилась она к застывшей в дверях слепой. — Может, свидимся ишо! Выселяють меня.
— До свидания, — пролепетала слепая.
— Вы любите читать? — спросила наша бабулька у слепой, но та с застывшим лицом оставалась в дверях, безропотно ожидая, когда и ей скажут что-нибудь.
Генерал бухнул:
— Вот сюда, сынки!
И мы с Пыжиковым немеющими руками чуть не выронили носилки на кровать — все!
Все!
— Да здесь такой вид из окна, деревья, липы, старушки ходячие цветов понасажали, — не успокаивался главврач, продолжая махать своими оглоблями.
За окном были видны белый бетонный забор и скамейка с инвалидами. Старуха в бордовом платке совала в рот парню неопределенного возраста папироску, а сверху прогибался колесом небесный мундир с единственной, зато надраенной на славу солнечной пуговицей. Мне стало тошно от запаха нечистого белья, скучной морды Пыжикова и нашего ублюдка-генерала, и я выбежал в коридор, подняв плечи, чтобы не оглянуться на бабульку.
— Э, погодь, носилки заберешь, — тормознул меня генерал.
— Извините, товарищ генерал, я в туалет хочу, — доложил я, прикрыл дверь за собой, заскрипел линолеумом по коридору и плюхнулся на скамейку за первым поворотом, сжав шапку в руке и подумав про себя: кретин.
— Ну… служивый, — опустилась рядом Марь Ванна. — Девка-то ждет али нет?
— Солдата дождется одна мать. Нету девки, — мрачно ответил я.
— Ну и что? Плюнь да разотри, нынче девок, ты не поверишь: кинь палкой в березу — попадешь в девку. И все развратны, хто знат какие. Ходют, зубы всем оголяют, и матершанники, матюшатники, матерошники!
— Вы переезжаете? — спросил я лишь бы что.
— А мне недолго, вона у Петровича жена приберется — я на ее место в шестую, к двум парализованным, — указала она пальцем на седого мужика, листавшего дрожащей рукой газеты. — Да мне что, разве привыкать? Нас как в тридцать третьем кулачили: как белку обобрали — и в Казахстан. Во, как ездили! Мужик на фронте сгиб, я в землянке десять годов жила, а перед тем девять ребенков у меня было, все от скорлотины померли. А посля войны меня Сталин на шесть лет посадил — купила у трактористов зерна и самогоном их угостила с салом. Мне бы, дуре, сказать — деньгами… Три раза судили! Показательным судом! А как выходила, конвойный молодой смеется, зубы каже: «Ну что, Данилова, будешь еще горилку гнать?» Я говорю: «Соломина колхозная за пояс зацепится — и то сниму, к двору не понесу». Он засмеялся, а я стою — плачу. Вот ты скажи мне! — пригнулась она ближе, предварительно оглядев пустой коридор, и сказала в самое ухо: — Мы вот тута вдвоем, скажи мне: ну разве прав был Сталин тот? Ведь за ведро картох судили, за охапку соломы…
Я пожал плечами.
— А правду говорят, что сейчас за горилку уже не судят?
Я еще раз пожал.
— А мой, как на фронт уходил, все мне наказывал: береги детей, не сбережешь — приду, все виски повыдеру. А я говорю: эх, ворота туда широкие, а оттуда — узкие.
— Да, туда — широкие, оттуда — узкие, — кивнул я.
— Курицын! — Злой и красный Пыжиков стоял в коридоре с носилками в руках. — Иди. Прощайся.
— За каким…?
— Она сказала… прощаться.
— Черт!!!
Пыжиков пошел к выходу, за ним под ручку с журчащим главврачом протопал генерал, а я подошел к палате, оглянувшись на крестящую меня Марь Ванну, и приоткрыл дверь.
Послеоперационная мамаша дернулась на кровати и почти с ненавистью глянула в мой адрес. Ошеломленная слепая что-то грохнула под кровать и не знала, чем занять руки. Наша бабулька была неподвижна, как мертвая, только таращила свои зоркие глазищи. Она лежала головой к окну — ни черта здесь летом не увидит.
Бабулька приподняла свою правую руку, не разжимая пальцев, я шагнул вперед и осторожно взял ее тонкие, как весенние ветки, пальцы. А она вцепилась по-кошачьи цепко в мою ладонь, судорожной последней силой.
— Товарищ, — шевельнулись ее губы. — Руку надо пожимать вот так. Чтобы чувствовать силу. И передавать ее.
— Да, — сказал я.
Наши руки распались.
— Спасибо, всего вам… до свидания, спасибо, — бормотал я и качал головой.
Слепая, как дура, заторможенно кивала мне вслед, и болезненно морщилась ее подопечная. Глаза у бабульки блестели росой, и безобразный корявый рот дергался жалко и мелко, задергались брови, щеки, птичьи руки вцепились в толстое одеяло…