– А ты? Да брось ты на хрен дирижера!!!
– И я. Возвращаюсь с вами. Забудем. Я только съезжу еще в одно место.
По приарбатским переулкам когда-то я шел в Плотников переулок, в архив внешней политики, при минус восьми, грея в кармане грабительские двести долларов за ксерокс ворованных документов из личного фонда Уманского – мимо котлована, на дне которого блестело тающим снегом бетонное дно и ковырялись оранжевые каски – вот и мы на дне, больше нельзя оставаться здесь, а то осыплются стены и похоронят нас с грудой не разложенных по полочкам сведений; мы попытались все разложить – кажется: разложенная, собранная жизнь прорастает; на нее сходит дух – зима, а теперь новая зима и глохнут голоса дела Р-788, хор Ленинградского шоссе, кунцевских квартир, Кутузовского проспекта, Патриарших прудов, Тверской, Лубянки, Дома правительства, Котельнической набережной, улицы Большой Грузинской и особенно – Фрунзенской набережной (сквозь верстовые чернильные стоны: «Дорогой Иосиф Виссарионович и Вячеслав Михайлович, вот уже сорок пять дней я нахожусь в одиночном заключении…», «Просит рассмотреть дело его отца, 58-летнего осужденного на шесть лет за обмен спичек на продукты. Сам он, Киселев М.Е., не имеет обеих ног, правой руки, а левая рука переломана. Два его брата на фронте. Отец был единственным человеком, который мог ухаживать за ним…»). Свидетели селились здесь, множество людей, куда бы ни отправлялся, ноги сами собой выносили к лестнице Большого Каменного моста, мы не могли освободиться…
Я оказался на обочине старого Волоколамского шоссе в районе станции Снегири: чем мы занимались? – зачем я четыре месяца просил эту женщину о встрече, два-три слова, соломинки, спички – неужели мы никого не нашли для себя? Нужна или близка стала мне эта девочка – нет, сколько их… Видел ли я себя в этом мальчике – нет, и никого не жалко, все слишком давно, чтобы пробилась жалость, хотя ловил себя на ощущении, что найду их живыми, ожидающими разрешения какого-то проклятья, что они есть, знают, сидят рядом и улыбаются или просто серьезно смотрят, как мы копаем, и еще раз умрут, когда закончим; мне казалось (голодно бросаясь на новое имя), вон за тем углом ждет меня человек совсем «оттуда», но за тем углом: да вы что, ее давно нет, а дочери ее семьдесят пять лет, и она ничего не помнит. Но ведь что-то мы искали, нельзя же сказать: мы шли через пустыню, чтобы побыть в одиночестве, надо же что-то искать – полюс, а на самом деле: побыл один, мог с этими… все, что хотел, всемогущ, и это единственный способ стать для мира понятным и что-то понять самому, иначе мы просто потеряли время…
Вот она приметила и идет ко мне, пожилая, маленькая, жилистая и боевая женщина в берете, для меня она останется девочкой тринадцати лет:
– Я не понимаю, как в наше время мужчина может быть без машины?! – качает головой. Я высадился с электрички, она-то предполагала, что у меня ампутированы обе руки, а так – оправдания нет, в наше время мужчины должны зарабатывать, а если не зарабатывают – не отрывать занятых людей и не заставлять с собой возиться. Она ведет «Ниву» наизусть, многолетним навыком объезда заполненных дождями ямок и своевременных торможений у незаметно опасных поворотов, водопроводными изгибами грунтовки, усиленной щебнем, меж дачных заборов композиторских лесных, обширных наделов, вот наш дом, и всюду – тот же рассказ: половину участка продали коммерсанту, и видите, что он построил?! – а что делать: вы знаете, сколько стоит содержать наш дом? просто содержать – газ, вода, дорога, электричество? они любят носить рваные куртки и на рынок наряжаются, как бомжи, словно император еще жив… Пушистые тапки, я поднял голову на вешалку – светлая, мужская шляпа одного из знаменитых покойников, когда она сказала:
– Алексей Иванович и Софья Мироновна были посажеными родителями на моей свадьбе. Прямо на даче и праздновали…
Я прошел по теплым следам к обычному чаю, она не сдержалась:
– Ну не могу понять: как в наше время мужчина может быть без машины?! – Ей так не хочется везти меня до станции назад, она-то думала – просто покажет дорогу, езжайте за мной следом, маленькая девочка Таня Рейзен, дочь баса Большого театра – единственная свидетельница разговоров про дуэль. – Папу похоронили на Немецком кладбище. Он загодя купил участок и совершенно мудро написал в завещании: «Если не сочтут нужным похоронить меня на Новодевичьем…» Что помню? Когда Алексея Ивановича арестовали, Софья Мироновна лежала в больнице с дифтеритом, ей ничего не говорили. Из опечатанной квартиры она не смогла даже забрать вещи.
Он сидел в одной камере с Перецем Маркишем. Делал зарядку. Гулял.
Раз в месяц разрешали передачу. Чтобы Алексей Иванович понял, что жена не осталась одна, мы упаковывали в коробку торт, который делали только у Рейзенов, – огромные, в полстола, коржи из песочного теста, пропитанные шоколадным кремом, и сверху, на белый заварной крем брызгали опять шоколадом.
Вышел он в мае, примерил заготовленный генеральский мундир: я должен сразу поехать к отцу, отец не должен понять, что я сидел.
Когда умирал, родители послали меня: иди, попрощайся с Лешей. Он виду не подал, что понял, зачем я пришла.
Я не помню, чтобы они когда-нибудь вспоминали сына. Володю я не помню. Так, какие-то мелочи. (Она никогда не узнает, что была последней.) Допрос – да, что-то… Допрашивал Шейнин, сосед наш по квартире. Он даже у мамы деньги занимал на детали – он же радиолюбитель… Маму оставили в приемной.
Допрос не помню. Что я говорила? День рождения Софьи Мироновны? Совсем не помню. Да? Может быть. Дуэль? Так и сказала на допросе? Невероятно. (И погасила свет.) Ничего из этого я не помню. Так давно…
День закончился, время закончилось – государь «вдруг умер» и лежал в гробу под старинную грузинскую песню; описаний его агонии и неизвестно для чего поднявшейся в 21:50 левой руки осталось множество – императорские евангелисты и переработчики дерьма с целью последующей перепродажи словно описывают разные смерти разных обыкновенных стариков, продавая сценарии английскому телевидению, где русских играют поляки: «неуравновешенный алкоголик сын», «не любившая отца дочь», «настоящее чудовище Берия», шеренга монстров с обычным штампи-ком «руки по локоть в крови», и все начинается пьянкой (вино «Маджари»), наркомами, пляшущими в исподних рубахах, – льют водку на косматые головы, бабы грызут куриные бедра и помахивают объедками над головой, император довольно ржет и затыкает ближнюю хрипящую пасть помидором, ночь, странное повеление охране идти отдыхать, страшное утреннее, дневное молчание, свет, зажегшийся в шесть вечера в маленькой столовой, и только в десять охранник отважился и зашел: император лежал в луже собственной мочи, парализована рука, нога, отнялся язык – рядом часы с остановившимся временем и дальше быстро, сквозь поцелуи рук: скажи нам… хоть что-нибудь! – «снова стали давать кислород», пиявки на шею и затылок, заседания сессии Академии медицинских наук, до 21:50, когда он поднял руку, и лопнула нить, в которую превратился канат, пуповина, и по слезам поплыли бумажные кораблики маленьких людей.
…Ночь прошла, и остывшее солнце выкатывается так стремительно, что не успеваешь сбегать за фотоаппаратом, и смерть можно только приблизить, и ничего другого; в пустом, первом вагоне метро я спал; засыпал и представлял: когда-нибудь я буду сидеть поздним вечером на берегу моря. И смотреть во тьму воды, переходящей в тьму неба. Один. Меня некому будет окликнуть с берега. Все «мои» растворятся уже в этой общей тьме. Станет ли тьма хоть немного поближе от этого, привыкнут ли глаза, смогу ли я там хоть что-то увидеть – и не сам шагнуть, так хоть спокойно, не закрывая глаза, дождаться, пока она приблизится и – проглотит все.