Он, к удивлению Лёнчика, нисколько не сочувствовал ему, чего Лёнчик, оказывается, ожидал, направляясь в Дом пионеров. Напротив, как бы даже осуждал Лёнчика за его стремление непременным образом осуществить свое желание.
— Как это — слушать судьбу? — спросил Лёнчик.
— Обыкновенно, как. Учиться. Все равно что в школе. Как тебе чего ни хочется, а видишь — все тебе по рукам да по голове, значит, не тебе предназначено. Отступись, ищи другое. А получается, пусть и без особых успехов, — тогда жми. Успехи — дело наживное. Кому успех сразу дается, кому на него всю жизнь придется положить. Да, гляди, еще и мимо рук протечет…
Занятия кружка у Алексея Васильевича должны были начаться лишь в сентябре, он был один в своей подвальной мастерской, и им никто не мешал сидеть разговаривать — хоть просиди до закрытия Дома пионеров. Алексей Васильевич вскипятил на электроплитке чайник, и они не просто сидели, а пили чай с тонкими длинными сухариками из белого хлеба, самолично насушенными Алексеем Васильевичем. Чай Алексей Васильевич заварил крепкий, Лёнчик такого никогда не пил, но он постеснялся разбавить его кипятком и, чтобы не было горько, набухал столько сахара, что это был уже не чай, а какой-то чайный сироп.
Рассказывая о сегодняшнем происшествии на аэродроме, Лёнчик не удержался и от того, чтобы не высказать свое возмущение руководителем — как она все прощала Сеничкину и допустила до подлетов. И не просто допустила, а после того, что он сотворил, вообще вела себя так, будто сочувствовала ему. И даже как бы охраняла от гнева остальных.
Алексей Васильевич слушал Лёнчика, и его мягкие седые усы, закрывавшие верхнюю губу, шевелились в непонятной улыбке. Улыбка эта мешала Лёнчику, и он прервал свой рассказ.
— Вы что? — проговорил он.
— А что, этому Сеничкину, — не ответил Алексей Васильевич, — ты говоришь, второгодник, ему уже восемнадцать, наверно, есть?
— Есть, — подтвердил Лёнчик.
— Видный парень, как тебе кажется? Красавец? Фактуристый?
Лёнчик вызвал в себе образ Сеничкина. И сразу увидел его раздувающие короткие рукава летней рубашки бицепсы.
— Да, наверно, фактуристый, — сказал он.
— Вот тебе, Лёнчик, — усы у Алексея Васильевича снова прошевелились, — и объяснение: это то, на чем мир стоит. Какой дури люди из-за этого не делают…
— Любовь? — не очень уверенно произнес Лёнчик.
— Ну, можно, конечно, назвать и так. Погоди, тебе сколько лет? — припоминающе наморщил лоб Алексей Васильевич.
— Четырнадцать с половиной, — страдая, ответил Лёнчик, понимая, что не услышит того, о чем Алексей Васильевич едва не заговорил.
— Четырнадцать с половиной, — повторил Алексей Васильевич. — Нет, знаешь, подрасти еще.
— Алексей Васильич… — протянул Лёнчик. — Да я уже взрослый!
— А я ничего и не говорю, — отозвался Алексей Васильевич. — Взрослый, конечно.
Лёнчик просидел у него чуть не два часа, выпил еще одну кружку такого же черного, одуряюще сладкого чая, и когда уходил от Алексея Васильевича, в душе были мир и спокойствие, и уже не было и тени сожаления, что оказался близорук и не удалось подняться на планере в воздух. Он не сомневался — жизнь предложит что-то другое взамен планера, не менее великолепное.
Вечером, легши спать, он никак не мог заснуть, чего прежде с ним никогда не случалось. Лежал, лежал, ворочался, считал слонов — их уже было несчетно, а сон все не приходил. В конце концов Лёнчик поднялся. Сходил в туалет и, не зажигая света, как был в одной майке, обхватив себя руками крест-накрест, сел в коридоре на низенькую детскую скамеечку, оставшуюся стоять здесь с поры, когда брат был совсем маленький и едва научился ходить. Ложиться в постель и снова ворочаться не хотелось, а больше пойти было некуда. В другой комнате спали мать с парализованной бабушкой Катей. Хорошо было бы, раз не спалось, продолжить чтение книги, которую сейчас читал, однако же книга осталась на кухне, а на кухне на сундуке, удлинив его подставленным под ноги табуретом, спал отец. Лёнчик подумал, может быть, есть какая-нибудь книга на тумбочке трюмо — полистать хоть что-нибудь, — встал со скамейки, поднял флажок выключателя, зажигая свет. На тумбочке трюмо — единственной мебели в коридоре — стоял флакон одеколона, была еще древняя, довоенная жестяная коробочка из-под монпансье, где теперь хранились квитанции оплаты за квартиру и свет, — вот и все.
Дверь кухни скрипнула, и в коридор, щурясь от света и моргая, вышел отец. Он, как и Лёнчик, был только в трусах и майке.
— Ты что это тут? — встревоженно спросил он шепотом.
— Да вот что-то не сплю, — виновато признался Лёнчик.
— И совсем не спал? — Голос отца сделался еще тревожней. — Давай-ка зайдем на кухню.
И тут на кухне, в пятом часу утра, наблюдая, как разливается за окном рассвет, сидя за столом напротив друг друга в трусах и майках, они неожиданно проговорили, чего у них никогда прежде не случалось, целый час, а то и полтора.
Лёнчик не особенно любил докладывать родителям о своей жизни, а тут вдруг из него вырвалось: и о том, и о том, и о том. Он поведал о своей близорукости, о Сеничкине, о сломанном планере, рассказал об Алексее Васильевиче, как спасал его в пионерлагере и как здорово сегодня пил с ним чай…
— Погоди, а ты что, прямо чифирь пил? Да еще две чашки? — воскликнул отец.
Так Лёнчик узнал про чифирь, что это такое и в каких местах его пьют.
— Понятно, почему ты не спишь, — с облегчением произнес отец. — Он потянулся, взял с подоконника книгу, которую оставил здесь Лёнчик, посмотрел на обложку. — Арчибальд Кронин, англичанин. Ты, я смотрю, все иностранцев читаешь. Олдриджа, Олдингтона, Ремарка…
— Да, — признался Лёнчик, — я что-то наших советских, как иностранцы мне в руки попались, теперь совсем читать не могу.
— Нет, надо бы и наших читать, есть хорошие писатели, — проговорил отец. Но как-то неуверенно проговорил, не проговорил — пробормотал.
В свою очередь, он поделился с Лёнчиком своим. Он, оказывается, тоже не спал. Приближался сороковой день со смерти бабушки Оли, его матери, и он думал о ней. О ней, о своем отце, дедушке Саше, умершем еще раньше, полтора года назад. Вспоминалось, как они жили во время Первой мировой войны («германской», — осведомленно вставился Лёнчик, так неизменно называла Первую мировую бабушка Катя) в Мстёре у родственников отца, куда, после того как дедушка Саша ушел на фронт, эвакуировались из Белоруссии, как потом жили в Тюмени, где дедушка Саша стал начальником милиции, как однажды в воскресенье с бабушкой Олей и всеми его сестрами отправились в церковь к обедне, но в церковь не попали — так было людно, стояли недалеко от паперти, и вдруг из церкви повалило много военных, и оттуда вышел сам Колчак в серой шинели грубого солдатского сукна и скорым твердым шагом прошагал мимо на расстоянии вытянутой руки, не больше.
— Ты видел Колчака? — ахнул Лёнчик.