— Это о рабочем классе пелось, — ненужно замечаю я. Всем нам здесь, кроме моей радости, известно, от чьего имени пелась та песня.
— О них, на самом деле — о них! — тычет Гремучина пальцем в Евгения Евграфовича. — Это рабочий класс — просто для камуфляжа. Маскировка!
Евгений Евграфович между тем так и косит взглядом на мою радость.
Делать нечего, я знакомлю Евгения Евграфовича с Евдокией.
Жена его возникает около нас ледяным антарктическим айсбергом — такое у нее выражение лица.
— Мерзавец, — обращаясь к нему, этим антарктическим голосом произносит она — словно рядом с ним ни души и они вдвоем, — весело провел время?
Если бы мне моя женщина, неважно — жена или кто еще, выдала при людях такое, я бы провалился под землю, испарился каплей воды с раскаленной сковороды. Во взгляде же Евгения Евграфовича, который он устремляет на нее, безмятежность полдневной среднерусской равнины, млеющей под жарким июльским солнцем.
— Дорогая, — говорит он, — познакомься. Это, — указывает он на меня, — Леонид Поспелов, замечательный русский поэт, ты его слушала, он выступал. — Я едва успеваю поклониться его жене, он уже представляет мою радость: — Это Евдокия, поклонница таланта Леонида Поспелова. Я все правильно определил? — смотрит он на нее. — Ну, с Маргаритой вы прекрасно знакомы, — кивает Евгений Евграфович на Гремучину.
Жена его уделяет Гремучиной не больше внимания, чем нам с Евдокией, когда он представлял нас.
— Мерзавец, — повторяет она. — Оставил меня одну! Я отправляюсь домой. Мне здесь нечего делать. Отвези меня.
— Ну, если ты так желаешь, — безмятежно произносит Евгений Евграфович, не сыграв ни единой мышцей лица, будто это нормальное дело — вот так взять и в разгар празднества покинуть его.
Они оставляют нас, направляясь к выходу, а мы все трое невольно провожаем их взглядом. Поразительно, до чего они как пара не соответствуют друг другу. Она — будто копна на циркульных ножках, он, в своем прекрасно сшитом темно-оливковом костюме, — прямо-таки пирамидальный тополь. В советские времена я много переводил с языков Средней Азии, можно сказать, это был основной мой хлеб, и, глядя им вслед, мне еще хочется сравнить его с аргамаком, а ее с буйволицей.
— Бедняга, — произносит Гремучина, когда Евгений Евграфович с женой исчезают из виду. — Он, бедный, по-моему, даже не смеет сходить от нее налево.
Я вспоминаю то, что говорил Евгений Евграфович о жене.
— Да по-моему, он вообще не против от нее дернуть.
— Мало ли что не против, — говорит Гремучина. — Тривиальная ситуация: его карьера — ее папаша. Несчастный мужик: такая плата за положение… — тут она прикусывает язык. Не то что ей стало стыдно за свое злоречие. Она сообразила, что перебрала с информацией. Информация — это ценность, а ценностями не разбрасываются. Ценности нужно хранить и охранять, и не делиться задаром, а продавать, желательнее подороже. — Жалко, что ты не слышал моего выступления, — переводит она разговор на другие рельсы. — Я сейчас знаешь какие сильные стихи пишу! Мне в одном журнале сказали, я сейчас лучшая поэтесса в России.
На это уже неизвестно, что отвечать, и я прибегаю, переменив мужской род на женский, к Пастернаку:
— Быть знаменитой некрасиво…
Гремучина перебивает меня:
— Это только мужчине. А женщине всё к лицу.
Два лишних стула у нашего стола то и дело привлекают чье-нибудь внимание, но компании, что подходят, всё больше двух человек, а еще один стул к столу уже никак не приткнуть, и некоторое время мы так и сидим за столом втроем. Потом возле нас объявляются Райский с Боровцевым. Жены их где-то пасутся сами по себе, а они сиамскими близнецами перемещаются от стола к столу по всей гостиной — должно быть, Райский, справляя свои обязанности хозяина, Боровцев с ним в пристяжку, — и вот настает наша очередь. Но около нашего стола — два свободных стула, и они не просто приостанавливаются, а садятся.
— Что, как вам мой вокал? — с ходу интересуется Райский, убирая рукой со щеки свои длинные крашеные волосы. И, не дав никому ответить, без паузы продолжает: — Я очень доволен. И вещь чудная написалась, и голос у меня сегодня — тьфу-тьфу-тьфу. — Наклонившись, он стучит по ножке стола.
— Великолепно, Инок. Просто улет, нет слов! — тотчас отзывается Гремучина. Оказывается, она тоже имеет право называть его так. — Мы вот с Дунечкой, — кивает она на мою радость, — сидели, слушали — обалденное впечатление, настоящий кайф!
— Настоящий, подтверждаю, — светясь радостью разговора с Райским, подтверждает Евдокия. Если до этих своих слов она так и не чувствовала, то, произнеся их, уверовала, что кайф, и со всею искренностью. Слово — страшная вещь; пусть изреченная мысль — откровенная ложь, но, запечатленная в слове, эта мысль заставляет тебя полагать ее истинной.
— А ты что? Тебе как? — спрашивает меня Райский, и мне становится понятно, для чего он обходит столы. Не столько по долгу хозяина, сколько желая усладить уши похвалой.
— Ты неувядаем, Кеха, — лгу я самым откровенным образом — в надежде, что не буду продан Гремучиной. В Евдокии я не сомневаюсь. Признаться, что не слышал его, было бы равнозначным самоубийству, концом наших отношений. — Такое ощущение, ты все идешь в рост и в рост. Ощущение нового слова. И не только для тебя, а в самом широком смысле. Для всей нашей музыкальной культуры.
Боровцев сидит рядом и молчит, лицо его непроницаемо. Профессионал. Райский, как говорится, — культовая величина, лицо неприкасаемое, и что бы Боровцову иногда ни хотелось подумать о нем, он не позволит себе думать о Райском хотя бы с оттенком негатива.
Сам Райский в ответ на мои слова расцветает.
— Да, Лёнчик, знаешь, ты попал в самую точку. Мне до сих пор хочется нового, нового. Говорю себе: разработаю вот эту жилу, сколько тут еще невыработанного… а начинаю писать — и на: уводит на эксперимент, идешь на разведку боем…
Он делается благостен, в выражении его лица появляется мечтательность. И несколько минут, не умолкая, Райский говорит о своем творчестве. После чего выясняется — он присел к нам не только для того, чтобы послушать похвалы в свой адрес:
— А где Женя? — неожиданно спрашивает он. — Я видел, он тут с вами был.
— Ой! — восклицает Гремучина. — Ну это жена его, знаешь же. Утащила. Больше не хочу! Пойдем! Сейчас же!
Райский меняется в лице.
— Что ты говоришь? — тянет он. — Вот так? Что же ей так у меня не понравилось?
Я спешу опередить Гремучину. Я опасаюсь, она сейчас примется объяснять уход Евгения Евграфовича со всею достоверностью, шило проколет мешок — и правда о моем присутствии в зале, когда хозяин дома выступал, вылезет наружу.
— Оставь, не бери в голову, — говорю я Райскому. — Все ей у тебя так. — Я выделяю «так» голосом. — Просто, судя по всему, Женя, — мне приходится при них назвать его уменьшительным именем, словно и я с ним накоротке, — наступил ей на какую-то ее мозоль. Не рассчитал. Ну и всё.