Это был человек непьющий, влюбленный в духовую музыку, глубоко презиравший всю остальную, и характер он имел скверный. Орал он на нас на всех без исключения репетициях с поистине комсомольским энтузиазмом, ругался как сапожник и мог даже отвесить крепкую затрещину, не разбирая пола и возраста. По идее, таким гадским отношением он должен был нанести нам кучу психологических травм, породить массу комплексов и разочаровать в себе до конца жизни. Убереглись мы тем, что просто не знали в те малопросвещенные времена о таких ужасах. А может, просто здоровые и толстокожие мы были дети, не те, о которых изводятся детские психологи. Да надо сказать, и его работенка не была легкой. Поскольку руководил он отнюдь не группой ботаников тщедушного сложения и в очках, а табуном наглых и цепких к жизни разновозрастных отпрысков рабочих семей, в основном с Монастырки и Двадцатки. Если кто из Воронежа и мой ровесник, он может легко представить, что имеется в виду. Прочим поясняю дополнительно, что условно осужденные пионеры не были у нас в оркестре экзотическим фруктами, а приводы по тем или иным поводом имели практически все. На попечении Емельяныча, так мы его называли меж собой, находился еще и оркестр четвертого интерната, коего контингента даже мы опасались, красномордые монастырские.
Короче, то еще занятие Емельяныч выбрал себе для прокорма.
Мы его любили, семь-восемь, а то и девять репетиций в неделю, в моей школе и Доме пионеров, посещали весьма исправно, Емельяныч мог непосещающих выгнать «под жопу коленом», как он сам выражался, без возврата, а терять такую компанию было жаль. Мы любили его нежно и беспощадно, таскали за ним портфель с нотами, оставались вечерами ремонтировать инструменты и перетягивать барабаны. Он оставлял не всех, и это было честью и признанием заслуг.
Как я говорил, Емельяныч был влюблен в духовую музыку, такое же отношение он прививал и нам, и мы с легким, но нескрываемым презрением относились к домпионеровским же народникам, балалаечникам и баянистам и с демонстративным равнодушием к волосатикам из домпионеровского же ВИА.
Мы были «духачи», элита и отборные части, нами начинались и завершались районные смотры самодеятельности, мы составляли предмет гордости домпионеровского начальства и служили ценной расчетной валютой в хитрых операциях того начальства, поддерживающего на плаву вечно тонущий корабль детской кружковой работы в районе.
Это незнакомые с предметом полагают, что в те густобровые времена все было на халяву, и текла она полноводной рекой, заполняя даже самые хитрые уголки, вроде кружков юных изготовителей кукол или детской студии художественной декламации. Этих, кстати, мы вообще за людей не считали и на робкие приветствия не отвечали даже кивками.
Я уж не говорю, что мы неизменно побеждали во всяких конкурсах строя и песни. Гонял нас Емельяныч по школьному и домпионерскому плацам нещадно, ругая на чем свет стоит и со всей серьезностью. Я только в армии понял, насколько нещадно, там строевые занятия были для меня курортом и расслабухой. А уж таких замысловатых именований служивых я ни от одного старшины не слыхал.
Большой честью считалось иметь право таскать свой инструмент домой, не оставляя его в инструменталке, иметь возможность заниматься еще и дома. Испортившие инструмент из привилегированной касты изгонялись моментально и навсегда, это было страшным позором. Борух (так меня прозвали позднее), надо сказать, все время, что занимался, таскал свою дудку, а потом корнет за собой, последующий финт с уходом меня был для Емельяныча ударом, от которого он так и не оправился, при встречах в школе он делал вид, что меня не замечает, и фыркал с презрением в сторону.
Да. Примерно в тринадцать лет я решил расширить свое музыкальное образование и двинул в музыкальную школу, сам, добровольно. Успешно сдал экзамены и попал под опеку Владимира Михалыча Кораблева, большого и по теперешнему моему разумению музыканта, тихого выпивохи с более широкими, чем у Емельяныча, взглядами на «настоящую музыку» и без пристрастия к строевым занятиям. Он интересовался по-настоящему только тремя вещами: музыкой, рыбалкой и выпивкой.
Оркестровая наша подготовка не была связана с оркестром самой музыкальной школы, а происходила в рамках духового оркестра ДК им. Кирова, руководимого отцом моего учителя по специальности, Михаилом Иванычем Кораблевым. Конечно, это был другой уровень занятий и другой уровень постижения. В оркестре ДК Кирова играли взрослые дядьки, рабочие и инженеры, ничуть не интеллигенты, любители выпить и срубить копеечку на свадьбе или жмуре, но играть они таки умели. Этому надо было соответствовать, тогда ты был принятый и ты был равный. Я был принят, и я был равен. Для справки: курить я начал, занимаясь в том оркестре, и первый свой стакан портвейна я тоже засадил там, в кругу моих старших товарищей.
Кораблевы были музыкантская семья, в полном составе. Михал Иваныч был руководителем кировского оркестра, Владимир Михалыч — учителем музыки и дирижером того ж оркестра, его жена, не помню ее имени-отчества, была пианисткой, дочь Владимира Михалыча, Ирина, соответственно, Владимировна была у меня преподавательницей музлитературы, ее стараниями меня не поперли оттуда за пренебрежение общемузыкальными дисциплинами. К примеру, на фортепиано я способен сыграть только элементарное переложение «Увеселителя», регтайм Скотта Джоплина и то с многочисленными огрехами и не более того, а младший сын Кораблева Игорь был тогда студентом музучилища, кларнетистом, играл в оркестре вместе с нами, кличку имел Купрум, за темно-рыжие волосы. Владимир Михалыч был сильным аранжировщиком, я б даже сказал сильнейшим из мне известных. К примеру, лучшей аранжировки песни «День Победы» я нигде и никогда больше не слышал. Там звучало все, от «Прощания славянки» до «Триумфа победителей». Клянусь, это было лучшее исполнение этой песни. И уж точно куда лучше, чем мы до сих пор слышим по радио к 9 Мая.
Компания была в оркестре та еще. Про курение и портвейн я уже поминал, про халтуры еще нет, но они были и еще как. Борух таким образом довольно рано начал ковать свою рабочую копеечку, и мужики меня с гонорарами за жмура или свадьбу не обижали, как я сейчас понимаю, хотя вполне могли, чего я там понимал в тех расчетах, сопливый был же.
Ребята, я вам скажу: там была-таки музыка, в той прокуренной оркестровке или на пыльной сцене Дворца Кирова. Там были-таки музыканты, и они таки играли.
Владимир Михалыч дилетантов не терпел, в оркестре они не держались, и к нам, пацанам из музыкалки, допущенным в оркестр, требований никто не снижал. И если уж Боруха посадили за третий пульт, между Брысей и Колесом, то он таки играл на свое такое место. Между прочим, в том же оркестре на тромбоне играл ныне всемирно известный Дукалис из «Ментов», Серега Селин, добродушный и тогда уже здоровенный, с поставленным голосом и мне чрезвычайно симпатичный.
Кстати, Борухом меня начали звать именно там. Собственно, Борухов нас было двое в коллективе, я и Саша Борушко. Вместе нас звали Борухи, а по отдельности — меня Борух, а его Борушок, за субтильное сложение и еще более моих молодые годы.
Ближе к окончанию школы я несколько утратил интерес к духовой музыке как таковой, начал поигрывать в джазе под руководством Пасынкова, музыкантища мощи мной тогда еще не виданной, полиинструменталиста очень хорошего уровня, и бренчал я на гитаре в школьной команде, которая, правда, после школы и сдохла по многим причинам, теперь уже и не важным. Да не было там Музыки, она и сдохла, чего греха таить.