Раз в месяц они ездят на Брайтон-Бич за контрабандной икрой и пикантной колбасой, там их окружают странные новые русские в дешевых кожаных куртках, женщины со свадебными тортами из завитых обесцвеченных волос на головах — абсолютно чуждая раса, которая по чистой случайности кудахчет на родном языке Гиршкиных и — во всяком случае, в теории — разделяет их религиозные воззрения.
Были ли Владимир и его родители петербургскими снобами? Возможно. Плохими русскими? Вероятно. Плохими евреями? Наверняка. Нормальными американцами? И близко нет.
Сидя в одиночестве, во тьме чужеземной спальни, которую он совсем недавно ошибочно принимал за родную, Владимир взял на руки Кропоткина, любимца семьи Руокко, и слезы закапали на гипераллергичный, подстриженный у кошачьего парикмахера мех. В этом адском искусственном климате, созданном Франческой в ее комнате, проказливый кот, анархист, как и его русский тезка, казался удивительно теплым и нежным. Иногда, лежа с Фрэн в постели, Владимир замечал, как Кропоткин смотрит на них — с пристальным кошачьим изумлением, словно только это животное и понимало грандиозность происходящего: правая рука Владимира обхватывает, сжимает, скручивает, гладит, мнет бледную американскую плоть любовницы.
Случались вечера, когда Фрэн, покончив с чтением и погасив настольную лампу, взгромождалась на Владимира, — лицо искажено невероятно сложной гримасой. Она обрушивалась на него с такой силой, что он уже не чуял себя и на ум приходил неприличный термин «вставить»: Франческа буквально вбивала Владимира в себя, словно иначе он обязательно от нее отпадет, словно только это и могло удержать их вместе. Покончив с ним, переждав в полном молчании долгую оргазменную дрожь, она обхватывала его голову и прижимала к костистой перемычке между своими маленькими грудями, оба соска стояли торчком, глядя в разные стороны, и в такой позе они оставались надолго, замерев в посткоитальном объятии, мерно покачиваясь вперед-назад.
То была его любимая часть близости: когда она молчала, насытившись, он же пребывал в блаженном неведении о том, что, собственно, между ними только что произошло, когда они обнимали друг друга так, будто разжать руки означало для обоих неминуемую смерть. Прижимаясь к ней, он обнюхивал и облизывал ее тело; грудь Фрэн была покрыта потом, не русским потом с душком, который Владимир помнил с детства, но американским — лишенным естественности с помощью дезодорантов, потом, у которого был чисто металлический запах, как у крови. И лишь на следующий день, когда они просыпались с первым слабым утренним светом, она бросала взгляд на Владимира и бормотала «спасибо» или «прости»; в любом случае он недоумевал: «За что?»
Спасибо за то, что терпишь меня, думал Владимир, рыдая в мягкого мяукающего Кропоткина. Прости за то, что использую и унижаю тебя. Вот за что.
В тот вечер, когда отличный кальмар, приготовленный Винси, был съеден и две бутылки «Крозе-Эрмитаж» выхлестаны, Владимир отвел Фрэн в спальню, где потряс обоих тем, что осмелился-таки откровенно высказаться:
— Фрэн, ты оскорбила меня сегодня. Ты выразила пренебрежение к моим чувствам. Затем ты высмеяла мой акцент, будто у меня был выбор, где родиться. Это было ужасно. И так не похоже на тебя, абсолютно незрелое поведение. Я хочу… — Он умолк на секунду. — Пожалуйста, я бы хотел услышать извинения.
Фрэнни залилась краской. Даже на губах, фиолетовых от вина, проступила краснота. Ее губы смотрелись очень красиво на фоне падавшей на глаза черной пряди волос и пепельной кожи.
— Извинения? — воскликнула она. — Разве не ты только что назвал меня незрелой? Ты что, совсем идиот?
— Я… Ты… Не могу поверить, что ты говоришь такие вещи…
— Хорошо, я приношу свои извинения. Не в этом дело. Но вот что я хотела сказать, и, надеюсь, ты не примешь это за незрелость: в тебе действительно есть что-то идиотическое. Господи, что они там с вами делают в этом Средне-Западном колледже, с изнеженными сыночками Вестчестера?
— Прошу тебя… — пробормотал Владимир. — Прошу, не надо играть на классовом неравенстве. Твои родители намного обеспеченнее моих…
— О, бедный иммигрант. — Капелька слюны осела на ее нижней губе. — Дайте этому парню грант! Стипендию Гуггенхайма для советских беженцев, умеющих очень сильно любить. Этот приз дается не каждому, Владимир. Тебе, как соискателю, придется представить тело, под завязку набитое любовью. Хочешь, я за тебя похлопочу?
Владимир опустил глаза и сдвинул ступни, словно мать незримо наблюдала за этой сценой.
— Я, пожалуй, пойду, — произнес он.
— Что еще за глупости! — Франческа сердито тряхнула головой. Однако подошла к Владимиру и обняла его веснушчатой рукой. Он учуял запах паприки и чеснока. И какой бы легкой она ни была, Владимир почувствовал, как подогнулись колени под ее тяжестью. — Милый, успокойся, сядь… Что происходит? Куда ты собрался? Ну прости. Пожалуйста, сядь. Нет, только не на мою тетрадку. Вон туда. Давай, перебирайся. А теперь объясни, в чем проблема… — Взяв за подбородок, она приподняла его склоненную голову, легонько дернула за бороду.
— Ты меня не любишь, — сказал Владимир.
— Любовь. Что это, собственно, такое? Ты знаешь, что это такое? Я не знаю.
— Ты не уважаешь мои чувства.
— А так вот что такое любовь. Любопытное определение. Владимир, ну зачем нам ссориться? Ты пугаешь меня до смерти. Зачем ты меня пугаешь, дорогой? Люблю ли я тебя? Какая разница? Мы вместе. Нам хорошо друг с другом. И мне двадцать один год.
— Знаю, — уныло произнес Владимир. — Мы еще молоды и не должны бросаться такими словами, как «любовь», «отношения» или «будущее». Русские рано женятся, что невероятно глупо. Они никогда не готовы к браку, а потом растят детей-кретинов. Мать родила меня в двадцать четыре, поэтому я не могу с тобой не согласиться. Но, с другой стороны, то, что ты сказала…
— Мне очень жаль, — перебила Франческа. — Мне очень жаль, что я была резка с тобой сегодня. Просто иногда я тебя не понимаю. Разве может мужчина, умный, достаточно образованный, которому есть куда пойти, разве может такой мужчина пожелать таскаться со мной целый день в поисках зубной щетки? О чем это говорит?
— О чем это говорит? — Владимир вздохнул. — О том, что мне одиноко. Это значит, что я одинок.
— Да с какой стати? Ты каждый день без исключения проводишь со мной, у тебя полно новых друзей, которые, между прочим, считают, что встретить в Нью-Йорке столь любопытного человека — большая удача, и снисходительностью тут даже и не пахнет… А мои родители. Они же приняли тебя как родного. Они любят тебя. Отец любит тебя… А ну-ка! — Она вскочила на кровать и принялась колотить по стене, отделявшей ее спальню от спальни родителей. — Мама, папа, идите сюда! У Владимира кризис!
— Что ты делаешь? — закричал Владимир. — Прекрати! Я принимаю твои извинения!
Но через минуту, когда шум и грохот по обе стороны стены стихли, отец с матерью гуськом вошли в мавзолей Франчески. Оба professori
[16]
были одеты в шелковые пижамы, сочетавшиеся по цвету; Джозеф сжимал в руке стакан со спиртным.