— В общем, — подытожил Владимир, — можешь молиться кому хочешь, только отцу не говори. Теперь, когда бабушка выживает из ума, он все больше проникается иудейской верой.
— А я и не говорю! — Маленькая хрупкая мать обняла Владимира и прижала к себе. — В глубине души мы с тобой ужасно похожи. Если бы только не твое дурацкое упрямство!
Владимир осторожно высвободился из объятий и потянулся к бутылке. Он пил ром из горлышка, о герпесе уже никто не вспоминал.
— Хорошо смотришься, — заметила мать. — Как настоящий мужчина. Надо только обрезать эти «голубые» патлы. — В уголке ее левого глаза набухла слеза, затем в уголке правого. Слезы скатились с век и полились ручьями. — Это не истерика, — успокоила она сына.
Владимир посмотрел на материнские обесцвеченные кудри (она уже не была Монголкой ленинградской эпохи), на потекшую тушь, размазанные румяна.
— Ты тоже хорошо выглядишь, — пожал он плечами.
— Спасибо, — всхлипнула мать.
Владимир вынул платок из кармана брюк и протянул ей:
— Чистый.
— Ты у нас чистюля, — сказала мать, яростно сморкаясь.
— Хорошо, что мы с тобой поговорили. А сейчас мне, пожалуй, пора.
Владимир направился к самой массивной дубовой двери в Скарсдейле, штат Нью-Йорк, с блестящей ручкой из богемского стекла. Подростком он всегда боялся ее запачкать, да и, сказать по правде, До сих пор боялся.
— Бай-бай, — попрощался он по-английски.
Ответа не последовало. Он обернулся перед тем как уйти, — мать неподвижно смотрела на его ноги.
— До свидания, — сказал Владимир. Мать продолжала оценивающе разглядывать его ноги. — Я ухожу. Пойду поцелую бабушку на прощанье. Мне надо успеть на поезд в 4.51.
Мысль о поезде сразу же подняла ему настроение. Экспресс до Манхэттена отправляется от станции Скарсдейл, всем занять свои места!
Он почти выбрался на волю. Поворачивая дверную ручку, пачкая ее всеми пятью пальцами и мягкой, заляпанной сажей ладонью, он услыхал окрик матери:
— Владимир, подойди к окну.
— Зачем?
— Побыстрей, пожалуйста. Оставь эту фирменную отцовскую нерешительность.
Владимир сделал, как ему велели. Он выглянул в окно.
— Что я должен увидеть? — спросил он. — Бабушка опять под дубом. Швыряет ветками в индийца.
— Бабушка тут ни при чем. Иди обратно к двери. И без возражений… Сначала левой ногой. Потом правой… Стой! Повернись кругом. Теперь назад к окну. Шагай естественно, как ты обычно ходишь. Не обращай внимания на ноги, пускай они ступают сами по себе…
Мать замолчала, склонив голову набок. Переместила вес тела на одно колено и взглянула на ноги сына в ином ракурсе. Медленно приняла прежнюю позу, безмолвно глядя на Владимира.
— Значит, это правда, — произнесла она наконец бесконечно опустошенным тоном, запомнившимся Владимиру по их первым дням в Америке, когда мать прибегала с занятий по английскому и машинописи, чтобы приготовить сыну его любимый салат оливье: картошка, консервированный горошек, маринованный огурец и нарезанная кубиками ветчина, перемешанные с полбанкой майонеза. Иногда она засыпала, уронив голову на стол, в их крошечной квартирке в Квинсе, с длинным ножом в одной руке и англо-русским словарем в другой — рядок огурцов на разделочной доске, судьба семьи в тумане.
— Ты о чем? — после паузы осведомился Владимир. — Что правда?
— Даже не знаю, как тебе об этом сказать! Пожалуйста, не сердись на меня. Знаю, ты рассердишься. Ты ведь такой чувствительный молодой человек. Но, не сказав тебе правды, я не исполню свой материнский долг. А я его исполню. Правда в том… — Она глубоко вздохнула. Владимир насторожился: вместе с воздухом она выдохнула последние сомнения, изготовившись к бою. — Владимир, ты ходишь как еврей.
— Что?
— Что? Сколько гнева в его голосе. Надо же, он еще возмущается! Подойди к окну. Просто иди к окну. И посмотри на свои ноги. Внимательно посмотри. Видишь: носки смотрят в разные стороны. Ты не ходишь, а переваливаешься, как старый местечковый еврей. Как ребе Гиршкин. Ну да, сейчас он начнет кричать на меня. А может, заплачет. В общем, непременно обидит свою маму. Вот благодарность за то, что она дала ему жизнь… А теперь он набрасывается на нее как дикий зверь.
Бедная, бедная Хала. Знал бы ты, Владимир, как мне жаль твою подружку… Разве мужчина может любить женщину, если он презирает собственную мать? Так не бывает. И разве женщина может любить мужчину, который ходит как еврей? Понять не могу, как вы до сих пор не расстались.
— Мне кажется, многие ходят, как я, — прошептал Владимир.
— В Аматевке — наверное. Или в вильнюсском гетто. Знаешь, я давно наблюдаю за тобой, но только сегодня до меня дошло: эта твоя еврейская походочка. Подойди ко мне, я научу тебя ходить как нормальный человек Иди сюда! Нет? Трясешь головой, как трехлетний ребенок… Не хочешь? Тогда стой там, идиот несчастный!
Владимир глянул на ее усталое, осунувшееся лицо; верхняя губа подрагивала, не справляясь с гневом. Мать ждала, ее терпение иссякало, на тумбочке заблеял тощий ноутбук, срочно требуя ее внимания. Владимиру захотелось утешить ее. Но как?
Наверное, подумал он, наверное, он мог бы сочинить свой собственный вариант любви к матери, кое-как слепить его из воспоминаний о прежней маме, измученной воспитательнице ленинградского детсада, и ее любви к полуживому сыну, патриоту советской Родины, лучшему другу плюшевого жирафа Юры, десятилетнему чеховеду.
Ведь мог же он дважды в день отвечать на ее звонки, притворяясь, будто почтительно прислушивается к ее воплям и рыданиям, и держа трубку в нескольких сантиметрах от уха, словно опасаясь, что телефон вот-вот взорвется.
Мог лгать ей, обещать, что у него все наладится, потому что ложь означала: он понимает, чего от него ждут, понимает, что не оправдывает ожиданий.
И уж конечно, такую малость он может для нее сделать.
Если ни на что другое не способен…
Владимир приблизился к матери, передвигаясь, как робот, на своих иудейских ногах по жесткому паркету; сейчас он предпочел бы шлепать еврейским пехом до Манхэттена.
— Покажи, как надо, — сказал Владимир.
Мать поцеловала его в обе щеки, размяла ему плечи и ткнула указательным пальцем в позвоночник:
— Выпрямись, сыночек. (Это обращение заставило его засопеть от удовольствия, мать давно не баловала его добрым словом.) Сокровище мое, — добавила она, понимая, что сын поступает в ее полное распоряжение до вечера и о поезде в 4.51 больше никто не заикнется. — Я научу тебя, как надо. Ты будешь ходить, как я, изящной походкой. Все сразу понимают, с кем имеют дело, стоит мне войти в комнату. Выпрямись. Я покажу тебе…
И она показала. И с умилением наблюдала, как он заново учится ходить, будто младенец. Самое главное — осанка. Ты тоже сможешь ходить нормально. Надо лишь приподнять подбородок И держаться прямо.