— Я думал, наши, — сказал я.
— После Литтл-Нека еще случаются спорадические стычки. Милитаристы из Нассо против милитаристов из Саффолка. Этнические конфликты. Сальвадорцы. Гватемальцы. Нигерийцы. Тут надо на цыпочках. Но мы вооружены до зубов, так что не психуйте. Тяжелый «браунинг М2».50 калибра на головном транспорте, на обоих противотанковые «АТ4». Близко никто не подойдет. В Уэстбери должны прибыть в 14:00.
— Тридцать миль за три часа?
— Этот мир сочинил не я, сэр, — сказал Палатино. — Я с ним просто за компанию. Сзади для вас есть сэндвичи «Восторг Осло». Брусничный джем вам как? Ну вот и славно.
У съезда на автостраду солдаты «Вапачун» досматривали машины на предмет оружия и контрабанды, толкали наземь невезучих рабочих-пятачков и тыкали в них дулами автоматов; сцена была странно безмолвной, методичной и напоминала о недавнем прошлом.
— Как будто Департамент возрождения Америки никуда и не делся, — сказал я майору. — Ничего не изменилось, кроме формы.
— Вооруженные силы по щелчку пальцев не распустишь, — ответил он. — А то будет как в Миссури.
— А что в Миссури?
Он отмахнулся — мол, вам лучше не знать. Мы выехали с Манхэттена и покатили мимо уродливого гигантизма «Города Лефрака» — скопище домов с балконами в торцах напоминало закопченные аккордеоны. Это муниципальное жилье изобиловало русскими иммигрантами, и родители говорили, что один шаг вниз по экономической лестнице приведет нас прямиком в «Лефрак», где, по маминым словам, нас всех перебьют. Она баловалась ясновидением, наша Галя Абрамова.
Вокруг «Лефрака» («Живите чуть получше» — таков был его прочувствованный лозунг в середине двадцатого века) выросли самопальные палатки. Люди лежали на матрасах в пешеходном переходе над дорогой, внизу тянуло едкой вонью протухшего мяса на гриле. Лонг-Айлендская скоростная с той стороны, что вела к Манхэттену, была запружена машинами — они медленно лавировали в многонациональной толпе мужчин, женщин и детей, которые покорно везли пожитки в чемоданах и магазинных тележках.
— Масса народу переселяется западнее, — сказал Палатино, когда мы проползали стадо машин бедно-среднего класса, «самсунгов-санта-моник» и тому подобных крохотных колымаг, в которых сзади друг на друге сидели дети и матери. — Чем ближе к городу, тем лучше. Даже если вкалывать за пятачок. Работа есть работа.
— А вы где живете? — спросил я.
— Шестьдесят восьмая и Лекс.
— Хороший район. Парк близко.
— Мои дети обожают зоосад. «Вапачун» обещал нам панду.
Наслышан.
Спустя три часа мы ехали по Старой Пригородной, местным Елисейским Полям, мимо призраков ушедшей Розницы, по большей части заколоченных, «Истоков дешевой обуви», «Зооко», «Старбакса». Вокруг 99-центовой лавки «Парадиз» по-прежнему кучковались недоделанные потребители. В окна машины просачивался запах канализации и бурая дымка злости, но еще я слышал громкий скрежет человеческого смеха, дружелюбные оклики людей на улице. Неким диким образом, казалось мне, этот пригород с его рабочим и средним классом, с его сальвадорцами и южными азиатами подобен Нью-Йорку тех времен, когда Нью-Йорк еще был настоящим. В Старой Пригородной был некий шарм — люди бродят, обмениваются товарами, жуют кукурузные лепешки, молодые парни и девчонки в чем мать родила любовно вербализуют друг другу.
— Обеспечение безопасности вполне на уровне, — согласился Палатино. — Все оружие у хороших парней, и они стратегически распределяют активы. — Я вообще не понял, о чем он.
Мы свернули с торговой улицы и нырнули в кварталы жилого умиротворения на Вашингтон-авеню. Родительская улица была безмятежна, однако я встревожился, увидев табличку: «Здесь живет глухой ребенок». Попытался припомнить, что за глухой ребенок в детстве жил по соседству, но на ум ничего не пришло. Кто этот глухой ребенок и что ее теперь ждет?
Мы подъехали к дому, где по-прежнему упрямо трепыхались флаги Соединенных Штатов Америки и Госбезопасного Израиля. За сетчатой дверью, прильнув друг к другу, притаились Абрамовы. На миг мне почудилось, будто Абрамов за дверью один: мама изящна и красива, отец ровно наоборот, но они стали как близнецы, словно отразились друг в друге. Неясно, что тут творилось в последние месяцы. Родители постарели, поседели, из них как будто хирургически удалили некий неопределимый фрагмент, оставив только прозрачную муть. Я приближался, раскрыв объятья, сумка с тагаметом и прочими подарками колотила меня в бок — и я увидел, как эта муть отчасти проясняется, как их морщинистые лица светятся радостью, ибо я выжил, я здесь, я неизгладимо с ними связан, и они удивляются, ибо я стою перед ними, и втайне обижаются, стыдятся, ибо способны мне помочь меньше, нежели я способен помочь им.
Нас троих объяли наши столь разные стихии — мамина опрятность, бескомпромиссный отцовский мускус, моя отступающая молодость и поверхностное щегольство. Не помню, что мы сообщили друг другу в прихожей — ничего, а может быть, все, — но когда мама церемонно постелила целлофановый пакет на диван в гостиной, чтобы я не запятнал его манхэттенской грязью, отец, как обычно, с чувством попросил по-русски:
— Ну, расскажи.
Я рассказал, сколько мог, о последних двух месяцах, обошел стороной смерть Ноя (мама очень радовалась знакомству с «таким красивым еврейским мальчиком» на университетском выпускном), но подчеркнул, что мы с Юнис живем хорошо, а в банке у меня по-прежнему 1 190 000 юаней. Мама внимательно послушала, вздохнула и ушла готовить свекольный салат. Когда я спросил отца, что было с ними, он включил «ФоксЛиберти-Прайм», где транслировали дебаты в кнессете: Рубенштейн, номинально все еще министр обороны той структуры, в которую мы превращались, наставлял сплошь ортодоксальный израильский парламент касательно методов борьбы с исламофашизмом, и люди в черном сочувственно кивали, а кое-кто вперился взором в сакральные глубины пустоты и рассеянно поглаживал свои бутылки с минералкой. На другом экране, «ФоксЛиберти-Ультра» — черт возьми, да откуда же они теперь все это транслируют? — трое белых уродов вопили, окружив красивого негра, а внизу мигал заголовок «В Нью-Йорке поженятся геи».
Отец указал на экран:
— Это что, правда? В Нью-Йорке гомикам разрешают жениться?
Мама выскочила из кухни с миской свекольного салата:
— Что? Что ты сказал? Гомикам разрешают жениться?
— Иди на кухню, Галя, — рявкнул отец, отмерив ей чуток своей подавленной энергии. — Я с сыном разговариваю! — Я понятия не имею, сознался я, какова матримониальная обстановка в родном городе, вообще-то у нас других бед полно, однако отец пожелал развить тему. — Мистер Вида, — сказал он, махнув в сторону индийского соседа, — считает, что гомики — самые отвратительные создания на свете, их надо кастрировать и стрелять. Но я вот не знаю. Говорят, например, что Чайковский был гомик. Что он соблазнял маленьких мальчиков, даже царского сына! И умер, потому что сам царь вынудил его покончить с собой. Может, правда, а может, нет. — Отец вздохнул и потер лицо. В усталых карих глазах плескалась грусть, какую я видел лишь однажды, на бабушкиных похоронах, когда отец вдруг завыл с непостижимой животной силой — мы решили, это зверь в лесу за еврейским кладбищем. — А вот мне, — сказал он, тяжело вздохнув, — все равно. Понимаешь, такому гению, как Чайковский, я готов простить все, вообще все!