Мы никогда не договаривались о встрече. Иногда он по вечерам приходил ко мне, а иногда — нет. Случалось, мы спали вместе, а иной раз я слышала только бряканье ключа в замочной скважине, звук шагов в коридоре, звон падающей на комод связки, позвякивание о журнальный столик извлекаемой из кармана мелочи и наконец шум падающих на паркет ботинок.
Потом он, вероятно, дочитывал газету, растянувшись на кровати, потому что краны в ванной открывались несколько позднее. Порой было слышно, как он шлепает на кухню. По хрусту льдинок в стакане я догадывалась, что он наливает себе виски. Он включал музыкальный центр, и глухой голос Билли Холлидей разрывал ночь: «The difficult I do it right now, the impossible will take a little while»
[47]
. Я вздрагивала, принимая эти слова на свой счет. Трудно было не броситься в его объятия, не потребовать у него любви. Так мы и оставались каждый сам по себе, разделенные тоненькой стенкой…
А невозможно… Невозможно было все остальное. Научиться любить его так, чтобы не погубить и не измучить. Научиться любить. На это, разумеется, уйдет немало времени.
Лежа на двуспальной кровати, скрестив руки на животе и прижав колени к подбородку, я превращалась в клубок желания. Как же я его хотела… Я с трудом сдерживалась, чтобы не прийти к нему и не прошептать: «Не бойся, я люблю тебя и не причиню тебе зла». Но я и сама не была в этом уверена.
А девицы все звонили. Былые стервы, ставшие попрошайками. Но не Мария Круз. На том конце провода ни разу не зазвучал ее голос. Я отвечала на звонки. Была любезна и исполнительна. Принимала сообщения, записывала номера телефонов, протоколировала жалобы барышни, покинутой после совместно проведенного уикенда, и юной особы, звонившей в третий раз, но так и не удостоенной ответного звонка. Я чувствовала, что мое присутствие их раздражает, что все они задаются вопросом, как долго я еще буду здесь торчать и терпеть их наглые звонки. Они ожидали, что я не выдержу и устрою Алану сцену, но я твердо решила не сдаваться.
В конце концов он сам должен сделать выбор. Это его жизнь.
Даже Бонни Мэйлер удивлялась моей несгибаемости и в конце концов пожелала выяснить, что к чему. Однажды вечером она позвонила мне и пригласила на выставку в центре города. Выставлялся один из тех художников, которые в мгновение ока становятся знаменитыми, явив миру загадочную инсталляцию. Берется, например, телевизор, обливается кетчупом и взрывается, потом второй, третий, и в результате искусствоведы и критики часами простаивают перед вереницей исковерканных, обгаженных телевизоров, пытаюсь постичь глубины художественного замысла.
Бонни еще похудела и очень этим гордилась. «Я теперь специально встаю на встречах с клиентами, чтобы все видели, какая я стала стройная, — победно объявила она. — Забавно, правда?»
Мы расхохотались. Было видно, что я вновь обрела ее уважение и она снова воспринимает меня как равную, как подругу. Наверное, Алан ей про меня рассказывал.
Раз он говорит обо мне с другими, значит, я ему не безразлична…
Это успокаивало.
И все-таки временами меня одолевали сомнения в том, что я замечательная, что я лучше всех. Казалось, я хожу вокруг сейфа, не имея ключа. Я снова боялась быть брошенной.
Однажды мы ужинали у Рауля и, разгоряченные бутылкой славного бордо, позволили себе расслабиться. Я даже положила руку на его ладонь и принялась легонько поглаживать, что было несоизмеримо интимнее секса. И вдруг Алан сказал, что хочет попросить меня об одной услуге. Сердце в груди так и подпрыгнуло. Конечно, я выполню любую его просьбу. Сейчас я докажу ему, что всегда приду на выручку в трудную минуту, всегда буду рядом и для меня не существует ничего невозможного. Разумеется, вслух я ничего подобного не произношу, но, поглаживая пальцы его левой руки, лежащей на клетчатой скатерти, думаю только об этом. Если он хочет доказательств того, что я люблю его больше всех на свете и даже больше самой себя, он эти доказательства получит.
— Понимаешь, у меня есть подруга, она живет в Бостоне… Мы с ней редко видимся, потому что она замужем…
— Да, я знаю, Присцилла. Высокая красавица-блондинка…
Она действительно очень красивая. Однажды я разбирала его старые альбомы, и он показал мне ее фотографию. Меня не испугало, что она так хороша, потому что в Бостоне у нее муж и трое детей.
— Да, Присцилла. Мы с ней недавно виделись и… в общем, она решила развестись с мужем… и на неделю приедет в Нью-Йорк, как раз на Новый год. И я… и мне бы хотелось, чтобы тебя в этот момент не было, потому что, понимаешь…
Я все понимаю. Я, конечно, в полной отключке, но понимаю. Едва дышу, но из последних сил понимаю. Я чуть не перестала гладить его руку, но заставляю себя продолжить, стараясь не выдать разочарования. Поглаживаю мягко, по-дружески тыльную сторону его ладони и так же мягко и по-дружески отвечаю, что это не проблема, я перееду к Бонни. Или еще куда-нибудь.
Пусть помучается, подумает, к кому еще я могу переехать.
Ему и в голову не приходит, что он делает мне больно. Я так умело притворяюсь, что он даже начинает рассказывать мне о Присцилле. Они провели вместе незабываемый уикенд — перед тем, как он впервые увидел меня у Бонни Мэйлер, а потом решили дать себе три месяца, чтобы проверить, действительно ли они любят друг друга, и только потом увидеться снова. И вот, похоже, их чувства действительно крепки, потому что Присцилла позвонила и сообщила, что прилетает в Нью-Йорк встречать с ним Новый год.
— Тот уикенд был просто восхитительный… Знаешь, она необыкновенная. Я хорошо знаю ее дом, знаком с мужем, детьми. Мне все в ней нравится. Это именно то, чего я искал. Она работает, независима. Окончила консерваторию, была лучшей на курсе…
Я его не слушаю. Я снова натягиваю маску. Знакомая боль проснулась внутри, и вкус к жизни улетучился в одно мгновение. Я киваю, а про себя считаю: 4, 5, 6, 7, 8, 9, чтобы не застонать и не погубить все, что мне с таким трудом удалось создать за прошедшие недели. Устремив взгляд в себя, я жду, когда приступ боли пройдет. Мне не впервой, я знаю, что потом будет легче. Внутренне сжавшись, я терпеливо жду. В эту минуту я совершенно отрезана от мира, глуха и слепа ко всему окружающему. Восприятие притупилось: для меня больше не существует ни Алана, ни звона посуды, ни раскрасневшихся от бега официантов, снующих от столика к столику, ни капелек пота на их лбах. Мне даже странно, что люди могут так суетиться, когда внутри у меня — ледяная пустыня. Так вот что такое любовь! Это действительно бесконечное возвращение к началу. И старая боль, которая при первом же удобном случае начинает бодренько сверлить изнутри. Боль, страх, бешенство от сознания собственного бессилия и полной незащищенности. Ну за что? Почему? Стоит мне изменить линию поведения, вырваться из замкнутого круга — и я оказываюсь у разбитого корыта… И вдруг раздается громоподобный голос Чертовки. Оно откровенно кайфует, прямо-таки тащится от всего происходящего, заходится от смеха. Мои попытки стать лучше всех кажутся ей нелепицей. «Такая жизнь — не для тебя. Сколько раз повторять, что ты не создана для одного-единственного мужчины? Твой удел — наслаждение, а оно повсюду, животное удовольствие, от которого крыша едет… Не морочь себе голову. Посмотри, на какую жизнь ты себя обрекла, чтобы ему понравиться. Неделями живешь как монашка. Избегаешь всех радостей жизни. А что в остатке? Принудительное возвращение на старт! Ты бежала, выбиваясь из сил, а на самом финише тебя легко обошла тромбонистка с тремя младенцами под мышкой! Получила, подруга? Поделом тебе! Ты пыталась ради него изменить себя, а он решил изменить тебе. Хотела завершить дистанцию с колечком на пальце, а осталась с носом!»