– Возьмите слойки через пакет, – предложил я. Для наглядности разыграл подобие проктологической пантомимы, – надеваем пакет, как варежку, и этой самой варежкой…
Митич что-то кулдыкнула Гойко на своем гордом наречии: «Ты посмотри, брат Гойко, какой нынче ксенофоб пошел. Уже и хачапури не надкуси, рукой не возьми…» – «Верно говоришь, брат Митич», – отозвалась гортанным недовольством Гойко и с раздражением ссыпала звонкую мелочь в ящик.
Митич все же пантомиме вняла, полезла рукой в пакет, этой дезинфицированной пястью взяла слойки. В фиолетовых гневных глазах стояла горечь: ну что тебе еще, фашист, надо от бедной восточной женщины? Когда отъебешься, скинхед лохматый!
А фашисту была нужна сдача. Четырнадцать рублей. Из принципа. Хрен с ними, с остывшими, «как у покойника что?!», слойками – их-то по-хорошему разогреть следовало…
– Сдачу давать будем? – спросил я у Митича.
На тарелочку легла купюра в десять рублей. Митич сменила анфас на профиль, косясь на меня ненавидящим оком.
– Отлично. Теперь еще четыре рубля.
Митич осторожно и вдумчиво, словно играла в го, двинула одинокий рубль. Снова посмотрела: а теперь хватит?
Я был непреклонен:
– Еще три рубля.
Коричневый палец передвинул еще один рубль. Лицо каменное. Беспощадное.
– Отлично, теперь еще два рубля.
Палец двинул двухрублевую монету. Тяжелое кожистое веко полуприкрыло глаз Митича – горячий, ненавидящий меня конский глаз.
И, как вы понимаете, ни Гойко, ни Митич, ни я – никто не виноват в произошедшем. Все дело в разрушительной пацифистской начинке – в твороге.