Пробежали, гогоча, две молодых лет поварихи, под халатами мелькали их ноги в черных колготках – как вставшие на дыбы криволапые таксы промчались они, шлепая тапками. Одна была рыжая, с головой, похожей на моток пушистой проволоки, а вторая, темненькая, собрала волосы на затылке в жалкий, как помазок, хвостик. За поварихами тянулся флиртующий шлейф – ловеласы в пижамах…
А четвертый ветеранский этаж оказался с секретом. Он выглядел благоустроенней солдатских этажей – паркетный пол, цветочные горшки на подоконниках. В ленинской комнате был телевизор «Березка», у которого, правда, из шести кнопок переключения три были раздавлены. Там же полукругом расставили два десятка стульев. На книжных полках пылились желтые подшивки «Правды» и «Красной звезды». На стене, кроме портрета Ленина в деревянной раме, кнопками была приколота фотография Горбачева. Рядом болтались безымянный вымпел с облетевшей позолотой и календарь с Кремлем. В то время комната пустовала – ветераны ушли на процедуры.
Я случайно заметил, что от основного коридора ответвляется еще один. В этом месте было довольно темно, и стены сливались в однородно-серый фон.
Новый коридорчик заканчивался просторным и непримечательным помещением, похожим одновременно на архив и зал для заседаний. В центре стояли четыре пары столов, объединенные зеленой плюшевой скатертью. По периметру располагались высокие стеллажи с бумагами – может, полувековая канцелярская история госпиталя и ряды одинаковых книг – всякие уставы и материалы съездов. На голом участке стены висело двухметровое полотно карты Советского Союза.
Я огляделся и уже готов был уйти, но внезапно раздался легкий бумажный шорох. Стеклистая дрожь тронула воздух, и я увидел сидящего за столом парня в пижаме. Он держал газету и с любопытством смотрел на меня.
Так я познакомился с невидимкой Кочуевым. Он сразу понял, что я не представляю опасности, и рассекретился – показался. С первых минут у нас установились приятельские отношения. Это укромное помещение было его убежищем, где он скрывался от мира. В госпитале он лежал две недели, а служил шестой месяц и готовился из «духов» материализоваться в полугодовалого «слона», а там еще через каких-то шесть месяцев сделаться «черпаком» и прекратить игру в прятки. Разумеется, он не исключал возможности, что его комиссуют. Это был самый желаемый вариант.
Я рассказал Кочуеву о себе и двух моих товарищах по несчастью, попавших в последний майский вагон весеннего призыва. С криминально звучащим диагнозом «подозрение на язву желудка» нас, еще в статусе призывников, положили в гражданскую больницу, держали месяц, проверяя рентгеном. У товарищей язвы не нашли и с вердиктом «гастрит в состоянии ремиссии» отправили в места будущей службы.
Со мной оставалось неясно, рентген тоже сомневался. Но тут в далеком военном округе из-за халатности командного состава от прободения язвы скончался солдат срочной службы – не уследили.
И пришла новая разнарядка, меня уже не призывником, но и не солдатом поместили в госпиталь, располагающий современной аппаратурой – зондом.
– Это кабель такой, – авторитетно говорил Кочуев, – с лампочкой на конце, ты его глотаешь, а они на телевизоре желудок видят. Но ты не переживай, это еще не скоро. Я уже третью неделю жду, зонд этот ломается часто, наши не умеют им нормально пользоваться.
Особых лекарств, по словам Кочуева, язвенникам не предусматривалось, врачевали по старинке, диетой, кололи магнезию и витамины, выдавали таблетки: белластезин или ношпу. Лучше было в гражданской аптеке купить самому «Альмагель».
Пока что всех, у кого обнаружилась открытая язва, комиссовали по состоянию здоровья. С зарубцевавшейся же язвой гнали дослуживать.
– Так что не забывай просить таблетки. Будешь у завотделением, жалуйся на боли, – предупредил Кочуев. – А вот принимать их или нет – это твое дело. Мой совет, лучше потерпи до зонда. Вдруг действительно язва – поедешь домой.
Кочуев сразу осудил мой внешний вид – я был в спортивном костюме:
– Пойди к сестре-хозяйке, попроси пижаму, очень ты выделяешься. Нельзя так, тебя должно быть не видно и не слышно, – поучал он. – Ты ведь даже не «дух» до присяги, а «запах». Вообще никто!
Я самодовольно рассказал ему про гитару.
– Ой, не знаю, – с сомнением качал головой Кочуев. – Трудно тебе придется, замучат они тебя ночными концертами…
Потом мы пошли на обед, и Кочуев честно сказал:
– Только не жмись ко мне, ладно? Ты заметный очень, а мне это не нужно.
Разумеется, я выполнил его просьбу. Я был счастлив тем, что у меня появился собеседник и добрый советчик.
К моему удивлению, кормили в госпитале прилично. У язвенников были отдельные столы с диетическим питанием. На обед дали вполне съедобный перловый суп, на второе – пюре с сарделькой, на третье – компот из сухофруктов. Хлеба было неограниченное количество, и масла тоже всем хватило. «Деды» изъяли у Шапчука, Игаева и Сопельченко их сардельки и сделали себе бутерброды. Кочуев проявил чудеса маскировочной техники, и на обеде я его просто не заметил.
Я, разумеется, не рассчитывал, что после моего предложения: «Угощайтесь», – у меня останется хотя бы половина продуктов, но «деды» забрали все подчистую, не оставили ничего – ни конфет, ни печенья, и я с грустью подумал, что вот еще один миф развеян. А ведь кто-то уверял меня, что главное – не жадничать, мол, щедрому товарищу всегда достанется его доля…
И насчет гитары Кочуев оказался прав. На концерт приперлись гости из соседних палат. В первую же ночь я до крови растер о железные струны пальцы. К утру я не мог дотронуться до грифа, ударял по неприжатым струнам, перекрикивая гитарную фальшь голосом.
На следующую ночь кошмар повторился, я играл оголенным мясом и орал, заменяя крики боли текстом из песен.
Я пытался хитрить, говорил, что мы, наверное, мешаем ветеранам. Мне возразили, что стены и перекрытия широкие, глушат любой звук, окна, впрочем, можно прикрыть, а «духам» лучше не выебываться.
Я разжился у медбрата пластырем и заклеил раны. За день под липкой материей вскипели пузыри, которые к ночи раздавились о струны.
Пальцы не заживали и гноились, тогда я отказался от пластыря, днем мазал раны мазью Вишневского и бинтовал. Через полторы недели раны затянулись и кожа на пальцах огрубела.
Несмотря на концертные трудности я почувствовал блага своего положения. Меня никто особенно не доставал, даже кроватей я не застилал, это делал Шапчук, в чем-то раньше провинившийся перед «дедами».
Также я выяснил, что мне повезло и с палатой. Язвенники были своего рода интеллигенцией, незлыми и терпимыми людьми. В других палатах, по слухам, дело обстояло намного жестче.
На первом этаже, в травматологии, водилось множество азиатских и кавказских «дедов», отличающихся выдающейся свирепостью. Они пришли из тех казарм, где царствовал какой-то древний племенной страх. В отведенную для ритуала ночь новопосвященных хлестали солдатскими ремнями: шесть ударов пряжкой будущим «слонам» и двенадцать – «черпакам». В «деды» принимали, отвешивая двадцать четыре удара подставному «духу», а будущий «дед» только кричал и корчился, вроде как от боли. Там провинившиеся «духи» ныряли с тумбочки в кружку с водой, и, говорят, некоторых вопреки обещаниям не ловили над полом. Это рассказал мне всезнающий Кочуев.