Еще дошли слухи, что из Нью-Йорка Акашин воротился один-одинешенек: Анка его бросила, заключила контракт с «Плейбоем» на цикл фотографий и осталась в Америке. Я сначала не поверил, но потом Эчигельдыев привез из Москвы свежий номер «Плейбоя», купленный в спецкиоске в ЦК партии, где теперь, оказывается, продавалось и такое: из Москвы буквально сквозило новизной. На обложке красовалась яркая фотография обнаженной Анки, полузавернувшейся в красный флаг. В руках у нее был автомат Калашникова, а на запястье – до боли знакомые «командирские» часы. И броская надпись: «Miss Perestroika». О снимках, помещенных внутри журнала, мне просто больно вспоминать…
Кстати, Эчигельдыев вернулся из Москвы радостно-озабоченный, сообщил, что готовятся просто революционные подвижки и, значит, поэма требует коренной переработки. Я засопротивлялся, сослался на тоску по дому, но он поцокал языком, хитро улыбнулся и прикрепил ко мне еще одну секретаршу, помоложе… Вскоре его назначили первым секретарем Кумырского райкома партии, времени у него совсем не стало, и творческие инструкции я теперь получал от его младших братьев – второго и третьего секретарей райкома.
Между тем из Москвы продолжали приходить разнообразные вести. Соседи сообщали, что странная женщина продолжает являться каждый вечер, и на той ступеньке, где она сидит, обливаясь слезами, вытесалось уже приличное углубление. Удивительные события произошли с Чурменяевым – об этом писали все газеты. Дважды не получив премию Бейкера, он пошел на крайность: ночью, вооружившись заступом, автор романа «Женщина в кресле» отправился на Перепискинское кладбище, чтобы выкопать из могилы останки своего рубаки-деда и торжественно сжечь их в дачном мангале, таким вот диким образом демонстрируя всему цивилизованному миру и Бейкеровскому комитету окончательный разрыв с тоталитарным прошлым своего рода! Его поймали уже волокущим кости на дачу, смирили и отправили в психиатрическую больницу.
Еще более невероятная история приключилась с Медноструевым и Ирискиным. Воспользовавшись гласностью, они наконец-то смогли опубликовать каждый свой труд: первый – «Тьму», второй – «Темноту». И тут разразился жуткий скандал. Дело в том, что в последний момент Ирискин вставил в книгу список русских писателей еврейского происхождения. Причем фамилии талантливых литераторов, внесших наибольший вклад в российскую словесность, он обозначил жирным шрифтом, менее талантливых – полужирным, а тех, кто так себе, – обыкновенным. Медноструев, у которого, если помните, тоже в книге был список, тут же подал на него в суд за плагиат, ибо, как это ни странно, оба списка до смешного совпадали не только пофамильно, но и даже в шрифтовом отношении. Был громкий процесс, освещавшийся всеми средствами массовой информации, плагиат Ирискина был доказан, и на этом основании суд дал Медноструеву три года принудработ за разжигание межнациональной розни.
Однако этим дело не закончилось: непредвиденные неприятности начались у Ирискина. Писатели, набранные жирным шрифтом, правда, отнеслись к его выходке вполне терпеливо. Но полужирные перестали с ним здороваться, те же, которые так себе, несколько раз неблагодарно били несчастного Ивана Давидовича по цэдээловским закуткам. А Перелыгин, чью фамилию он включил в список ошибочно, да еще к тому же набрал обыкновенным шрифтом, просто разломал о его многострадальную голову свою виолончель. Оскорбленный Ирискин заявил, что в этой стране жить больше не может, и эмигрировал на историческую родину, в Израиль, где поначалу у него складывалось все очень неплохо: ему дали хорошую пенсию, квартиру. Но вот однажды, листая в тель-авивской публичке свежий «Огонек», он наткнулся на статью «Тайна гибели командарма Тятина», где доказывалось, что секретного агента НКВД, внедренного в охрану командарма, звали не Давыд и тем более не Давид, а Давит и что, по некоторым сведениям, происходил он из семьи бедного-пребедного мусульманина. Как только Советская власть пришла на берег его родного арыка, пытливый и статный юноша создал одну из первых комсомольских ячеек и возглавил движение срывателей паранджи. После того как хваткий черноволосый красавец Давит неудачно сорвал паранджу с молоденькой жены одного бая и чудом ушел от погони, его, заботясь о кадрах, забрали в «Центр» и по комсомольской путевке направили на работу в органы. Там он успешно трудился, пока не принял участие в роковой операции, закончившейся падением с моста автомобиля, в котором сидели командарм Тятин и нарком Первомайский, возвращавшиеся с секретного совещания на даче маршала Тухачевского. Ситуация тем более туманная, что в секретном архиве НКВД обнаружено два письма. В первом нарком Первомайский обвинял командарма Тятина в тайных связях с Японией. Во втором командарм Тятин обвинял в том же самого наркома Первомайского. И в обоих письмах Давит изобличался как турецкий шпион. Если к этому добавить, что нарком и командарм были женаты на сестрах Труа и являлись свояками, а обе сестры оказались любовницами последовательно Ягоды, Ежова и Берии, а также состояли в интимной связи с Давитом, то голова окончательно пойдет кругом…
Пошла кругом голова и у Ирискина: статья его попросту перепахала! Внезапно он выступил с гневными разоблачениями антиарабской политики Тель-Авива, сочинил монографию «Халдейская правда», где подло доказывал, будто арабы имеют гораздо больше исторических прав на Святую землю, нежели сами евреи, и в конце концов даже записался в подпольную фундаменталистскую организацию, подговаривавшую неуравновешенных палестинских мальчишек швырять камни в израильских солдат. Организацию разоблачили, и Ирискин получил приличный срок. Это обстоятельство внезапно примирило двух старых антиподов. Ирискин и Медноструев стали дружить тюрьмами, обмениваться длинными письмами и в конце концов сошлись на евразийской идее…
Проскочила и небольшая информация о Костожогове: Горбачев хотел призвать его под знамена нового мышления и даже послал в Цаплино представительную делегацию во главе с Журавленке, но строптивый учитель спустил на них собаку. С тех пор Костожогова оставили в покое.
Отчудил и Одуев. В разгар гласности он шумно раскололся, издав знаменитую книгу «Вербное воскресенье» – ее тоже привез из Москвы Эчигельдыев. Одуев писал, как его вербовали, как он закладывал своих друзей, а те тоже, в свою очередь будучи сексотами, закладывали его, как все они делали вид, будто ничего этого не знают, и, сойдясь на маленьких московских кухнях, от души ругали проклятых коммуняк, а потом, разъехавшись по домам, строчили друг на друга доносы – каждый своему куратору, лично он – улыбчивому майору КГБ, постоянно стрелявшему у своих осведомителей деньги до зарплаты. Вскоре Одуев стал сопредседателем Всероссийского фонда интеллектуальных жертв тоталитаризма.
Но совершенно уже невообразимо попал в историю Жгутович. Об этом с удивлением рассказывал даже привыкший к восходящим потокам судьбы Эчигельдыев. После подавления знаменитого путча в августе девяносто первого года к магазину «Книжная находка» подъехала черная «Волга» со шторками. Стаса вызвали из-за прилавка, и на свое рабочее место он больше не вернулся, ибо буквально на следующий день возглавил Министерство книжной торговли. Однажды он во главе представительной делегации прилетел в Семиюртинск на торжественную презентацию первого кумырско-английского словаря, в составлении которого я тоже принимал посильное участие, и тепло кивнул мне из президиума. На банкете же охрана меня к нему даже не подпустила, а потом его куда-то увезли срывать паранджу.