– What a fantastic woman! – кивал мистер Кеннди. – It's Nastasija Philippovna… really!
Вернулся Любин-Любченко и с недоумением протянул мне рукопись, уложенную в новенькую синюю папочку с белыми тесемками.
– No, give the manuscript to me, please! – замахал руками американец.
Чурменяев выхватил папку из моих рук и услужливо передал мистеру Кеннди. Тот с удовлетворением зажал ее под мышкой и дружески хлопнул хозяина по плечу:
– I must be going! I'm being late for a plane! Good-bye to everybody! Stay in touch!
Он пошел к выходу, а за ним, тараторя извинения, поспешил Чурменяев.
– Гнида заокеанская! – глядя ему вслед, сказал Одуев.
– Почему же? – возразила Настя. – Очень приятный мужчина…
– Заткнись, соплячка! – оборвал ее лидер контекстуалистов.
Я встал с кресла. Все тело гудело от слабости.
– Странный сегодня день! – облизываясь, произнес Любин-Любченко и загадочно глянул на меня. – Столько неожиданностей…
– А вы ожидали чего-то другого? – спросил я.
– Честно говоря, да…
– Ну, и что скажете?
– Ничего. Пока ничего. Я должен подумать. Вернулся вдрызг расстроенный Чурменяев.
– Как вы считаете, – спросил он, глядя на нас ошалевшими глазами, – мистер Кеннди очень обиделся?
– Наоборот, – приободрил его Любин-Любченко. – Считай, что «Бейкер» у тебя в кармане! Где бы еще он такого насмотрелся?
– Ты думаешь? – обрадовался будущий лауреат.
– Вестимо! – подтвердил я. – Купишь себе на премию новые часы – «Сейко», например. «Командирские» ходят слишком быстро! Не угонишься…
24. КОШМАР НА УЛИЦЕ КОМАНДАРМА ТЯТИНА
На Ярославском вокзале я купил из-под полы у какого-то деда водку и портвейн «Агдам»: мне было просто необходимо напиться. Дома я постелил чистую скатерть, аккуратно нарезал хлеб, колбасу, еще кое-какую закусочную мелочь и сразу зачастил, сознательно чередуя два этих несопоставимых напитка. Мне было так плохо, что единственным выходом было сделать себе еще хуже. Но поначалу мне, конечно, стало лучше – я подобрел, ведь это забавно: Буратино уводит у папы Карло бабу. Обхохочешься! Выпив еще, я решил поделиться этой уморительной новостью с Жгутовичем, а заодно сообщить, что хотя пари я, по сути, выиграл, он тем не менее может пользоваться моей квартирой начиная прямо с сегодняшнего дня, точнее, ночи. Я даже придумал хорошую хохму, а это очень важно, когда проигрываешь. Хохма такая: мол, фривольных штукатурщиц можешь в квартиру водить – только вольных каменщиков не смей!
Но телефон не работал. Ну, конечно, его же отключили еще утром! Портвейн показался мне сладковатым, и я начал по вкусу добавлять в него водку, мысленно называя этот коктейль «Битва при Калке».
А все-таки я проиграл! Жгутович этого еще не понимает, а я понимаю. Облизывающийся теоретик, когда менял папку, наверняка увидел, что никакого романа нет, и теперь он разболтает об этом всем. Не ко времени! Ох, не ко времени! Еще не все успели восхититься глубиной и стилистической мощью знаменитого романа «В чашу». Железный расчет разбился о бумажную случайность. Что мы имеем в результате? Акашина могут загрести. Раз. Мне тоже достанется, особенно когда выяснится, что я раздавал всем папки с чистой бумагой. Это – два. Горынин теперь с одобрения Сергея Леонидовича перекроет мне кислород, по крайней мере, на некоторое время. Это – три. Изголодавшийся Жгутович превратит мою квартиру в остров внебрачной любви. Четыре. Мальвина спуталась со свежеоструганным Буратино, и сейчас он терзает ее тряпичное тельце своими деревянными конечностями! Пять! Я попытался вообразить, чем в этот момент занимаются Анка с Витьком, представил себе моего «глупого гения» и эту нежнокожую гадину совокупляющимися в самой непристойной позе, какую только можно придумать. А придумать можно было многое! Стерва-а-а! Я схватил стакан с «Битвой при Калке» и швырнул его об стену: осколки разлетелись по всей комнате, а на обоях расплылось коричневое пятно, формой напоминающее Апеннинский полуостров. Я понял, что должен найти ее, дозвониться и сказать, проорать: между нами теперь уже на самом деле все кончено. И первым говорю это я. Я – а не ты!
Телефон не работал. Его отключили еще утром.
Что же мне теперь делать? Что? Я знал, что делать. Я поеду в деревню к Костожогову и расскажу ему все – про себя, про Анку, про Витька, про этот дурацкий спор. Он посмотрит на меня своими яркими-преяркими глазами и простит. Я объясню ему, что сделал выбор. Наконец сделал. И он похвалит меня. Но тут я сообразил, что давно потерял бумажку с его адресом. Ерунда! Я выйду на улицу и у каждого встречного буду спрашивать, где находится такое село, черт его знает, как оно называется, но там еще есть школа, где нет даже звонка, а есть завхоз, который, когда наступает перемена, звонит в большой колокольчик. И есть там еще одна примета: старинный вяз – к нему французы, когда шли на Москву, привязывали лошадей. Люди добрые – они подскажут. Ведь хоть кто-то обязательно знает. А если Костожогов меня не простит, если он будет сидеть не поднимая глаз… Что тогда? Нет, я не поеду к Костожогову, я поступлю по-другому. Я поступлю, как и должен поступить подмастерье дьявола! И я расхохотался голосом оперного Мефистофеля. Как именно я поступлю, мне было еще неясно, но почему-то я захотел поведать о своем решении мерзавцу Одуеву. Но телефон не работал.
А что я, собственно, хочу сделать? Погоди… Решение очень простое, даже элементарное, многократно описанное в литературе, и оно разом избавит меня от всех мучений. Я старался нашарить его в себе и назвать, но оно глумливо ускользало от меня, точно с детства знакомое слово, вдруг закатившееся в какую-то темную щель памяти. Я продолжал пить и с каждым стаканом все ближе подбирался к этому уже принятому, но все еще не пойманному и не названному решению. И вдруг я совершенно отчетливо понял, что должен сделать. Я убью их – обоих! Убью. И черное теплое счастье разлилось по всему телу. И этим своим непереносимым счастьем я должен был поделиться с Сергеем Леонидовичем. Только с ним. Он тоже хотел убить свою жену и, хотя потом передумал, меня, конечно, поймет и одобрит. Я потянулся к трубке и, потеряв равновесие, грохнулся со стула.
Но телефон все равно не работал. А вот подняться я уже так и не смог…
Я лежал, взглядываясь в коричневое пятно на обоях, и постепенно курки моей плоти какими-то головокружительно бесплотными сгустками стали отрываться от распростертого на полу тела и устремляться к стене, втягиваясь в это гудевшее с пылесосной жадностью пятно. А там, по другую сторону пятна, сгустки собирались, состыковывались, слеплялись, снова образуя меня, при этом ссорясь и попискивая, как крысы. Наконец я воссоединился: последними нашли свое прежнее место замешкавшиеся глаза. И я увидел, что стою в спальне горынинской дачи, перед знакомой широкой кроватью, и сжимаю в руке мельхиоровый столовый нож. А на сбитых простынях лежат они. Но Анка почти не видна из-за широкой, белой Витькиной спины, лоснящейся от пота и потому похожей на блестящую консервную жесть. Чтобы пробить этот панцирь, надо ударить со всей силы двумя руками и в то место, где бурый загар шеи резко граничит с металлической белизной загривка. Я замахиваюсь… «Это бесполезно!te – тихо говорит Анка, выглядывая из-под Акашина, как Царевна-лягушка из-под коряги. Она пристально смотрит на меня. Он тоже оглядывается, но молча, причем голова его поворачивается на сто восемьдесят градусов, точно шея – это вставленный в туловище штифт. „Почему?“ – удивляюсь я. „Разденься – тогда скажу!“ – предлагает она. „Ты опять обманешь!“ – „Нет, раздевайся!“