— Выживешь, Семеныч сделает операцию, и будешь как новая, и мысли дурные уйдут. Ведь забыла уже, поди, как жить, когда ничего не болит?
Пожалуй что и забыла. Я пытаюсь вспомнить, когда спина начала болеть совсем уж невыносимо… нет, она и раньше давала о себе знать, близнецы еще маленькие были, и я тогда сильно испугалась — работаю-то я одна, на что жить? Походила на иглоукалывание, попила лекарств, и боль ушла — так, иногда простреливало поясницу, но уколы глушили боль, и лежать было некогда. А полгода назад боль вернулась — но не прострелом, а расплавленной лавой, которую гасили только очень сильные лекарства, и с каждым разом их требовалось все больше, и перерыв между ними становился все меньше. А потом появился Марконов…
Я не знаю, когда поняла, что люблю его. Может, сразу, как только увидела. Он приехал к нам на фирму, привез документы, и шеф вызвал меня, чтобы я все свела в единую систему и просчитала, а Марконов сидел у шефа в кабинете — такой немного скучающий, немолодой, с коротко стриженными русыми волосами, и его глубоко посаженные голубые глаза смотрели немного иронично — он скучал, потому что знал, какие выводы я сделаю. И я, мельком взглянув на него, забрала документы и ушла к себе, и цифры принялись за свое, а я загнала их в стойло, и построила в таблицы, и оказалось, что не зря Марконов был так спокоен, никакого подвоха эти цифры не таили. И… не знаю. Мне хотелось, чтобы он приехал еще, и я сама не понимала, и до сих пор не понимаю, что я в нем нашла — но какая-то искра между нами тогда все же проскочила, потому что он приехал, чтобы позвать меня пообедать. И я чувствовала себя по-дурацки в дорогом ресторане, где Марконова все знали, где сидели шикарно одетые дамы в бриллиантах, а Марконов в джинсах, и я в своем сером костюме… в общем, как-то так. Не знаю я, как мне это все вынести. И не хочу знать, а значит, надо уходить прямо сейчас.
— Ну, и куда ты собралась?
Это какая-то другая медсестра, очень старая, в странном белом халате почти до пят. Похоже, здешний персонал, напуганный громогласным Семенычем, решил доконать меня своей заботой.
— Вы не имеете права меня здесь удерживать. Так что мне пора по своим делам, спасибо за лекарства.
— Ну, конечно.
Она закрывает дверь и подходит ко мне вплотную. Ее глаза рассматривают меня, как какую-то диковинную зверушку, и мне становится неуютно под ее взглядом. Она берет меня за руку, считает пульс, ее лицо, покрытое морщинами, делает ее совсем древней, а глаза насмешливо рассматривают меня без всякого стеснения. Но рука ее теплая, и пахнет от нее какими-то травами.
— Ты блажь эту из головы выбрось, бабонька.
Она садится на стул около моей кровати. Похоже, будет читать мораль. Ладно же, потерплю, ночь длинная.
— Послушайте, моя жизнь — это совершенно не ваше дело.
— Может, и не мое. Как звать-то тебя?
— Ольга Владимировна.
— Ну, да, Ольга. Так я и думала. Неподходящее имя для такой, как ты.
Имя и правда неподходящее — всю жизнь я об него спотыкаюсь, так и не привыкла. Когда-то в молодости хотела сменить, но мать обиделась люто, а потом Клим был против, так и осталось со мной это имя, которое я ощущаю как чужеродный предмет и которое и произносить-то не хочу лишний раз, до такой степени оно мне не нравится.
— А звать тебя совсем не так должно. Ну, да что толковать, сейчас речь не об этом.
— Послушайте, мне совершенно не нужны ничьи нравоучения, я сама знаю, как мне поступать.
— А ты помолчи сейчас, Ольга Владимировна, — хотя бы из уважения к моему возрасту. Я ведь тебе не то что в матери — в бабки гожусь.
— Но вы…
— Санитарка я здешняя, Матрона Ивановна. То прибрать, там подтереть, тому судно подать или коечку перестелить — хоть поворачиваюсь я медленно, да ведь спешного и нет ничего. А тебя я вижу насквозь, как стеклянную. Понятное дело, двух таких парней одной поднять — дело нешуточное, и тут тебе честь и хвала — хорошие парни, хоть и ершистые, но это пройдет, засиделись они у тебя в детях, сама ты их и приучила так-то. Однако ж сейчас это дело у них пройдет уже скоро, и будет тебе подмога, еще какая! А насчет с моста прыгать или как по-другому своей жизнью управить до смерти, так это ты брось.
— Я…
— Сказано — помолчи! Да что за напасть, такая девка противная попалась, что ж за характер! Иной-то раз молчание — золото, наша бабская в этом сила — смолчать где надо. А ты ребятам своим за мать и за отца, вот и сломала себе хребет. А тут еще любовь некстати.
— Что?..
— Ну, ты уж всех дураками-то не считай, не глупей тебя я восьмой десяток на свете живу. Понятное дело, что воли ты себе не давала никогда, и сейчас маешься, да только знай одно: если твое, будет твое, хоть как прячься, а не твое — гоняйся, не гоняйся — не судьба, и будет отводить тебя от него, и ничего ты не поделаешь тут.
— Послушайте, я совершенно не понимаю, с чего вы…
Она коснулась сухой ладонью моего лба, и мне вдруг так захотелось спать, что просто сил никаких. Только как же спать, когда мальчишкам надо кушать приготовить, и постирать, и перегладить кучу белья, и посуду вымыть, и прибраться, а на столе документы — с работы притащила то, что не успела, и надо бы как-то умудриться прибрать у близнецов в комнате и не встретить яростный отпор и вопли негодования, и поспать бы хоть пару часов, потому что утром на работу, и…
— Ну-ка, просыпайся.
Это вчерашняя медсестра решила, что меня можно будить, но я не спала совсем… Или спала? Но и во сне я делала работу и устала сейчас так, словно на мне камни возили. И сейчас я понимаю, зачем Марконов иногда просит меня у него пожить — он хочет, чтобы я отдохнула. Вот я не понимала этого, а сейчас поняла вдруг. И боль вернулась — меня отсоединили от капельницы, и густая тяжелая боль не дает мне дышать, пошевелиться невозможно, а мне бы в ванную…
— Мам!
Близнецы смотрят на меня, ввалившись в палату, и глаза у них совершенно растерянные.
— Что вы кушали?
— Ну, мама! — Матвей досадливо фыркнул, а Денька закатил глаза. — Ели мы, овсянку варили, сосиски тоже. Мы тут вот привезли тебе фруктов и йогуртов, покушаешь, когда можно будет. Мы в институт, у нас сегодня зачет, но после — сразу к тебе. С работы отпросились. В общем, телефон не отключай и не вешай нос.
— Вы что, курток не надели? Там же холодно!
— Ну, мама!
— Нечего мне — «мама», я двадцать один год вам мама, и что, это повод — скакать без курток?
— Ты бы, если могла, и тулупы с валенками на нас напялила.
— А болеть кто потом будет?
— Идем, Дэн, это вечная песня.
— Ты держись, мам, а мы только в институт — и сразу к тебе!
— Все, хватит болтовни!
Семеныч вытеснил собой все пространство крохотной палаты. Он огромного роста, чисто выбрит, темные глаза на смугловатом лице резко контрастируют со светлыми волосами, уже тронутыми сединой. И огромные ручищи, которыми не операции бы делать, а подковы гнуть на потеху публике!