Выебываясь, нам, разумеется, не сразу сняли наручники. Тем более что излишне энергичная Эмануэль Давидов тотчас потребовала, чтобы меня и Эжена освободили от браслетов. «Когда ты требуешь чего-то-у полицейских, уважаемая Давидов, — мысленно сказал я ей, — будь уверена, что именно в этом тебе откажут. В перевернутом мире полицейского участка все наоборот».
У себя дома полицейские сделались наглее, но спокойнее. Эммануэль Давидов и Эжен в доме у полицейских сделались истеричнее. Я решительно не одобрял выбранной ими манеры поведения, что и постарался объяснить Эммануэль. Отстегнув от меня Эжена, его записывали.
— Легче, пожалуйста, с ними, — попросил я. — Чем меньше мы будем качать права, тем быстрее нас выпустят.
Давидов, несмотря на то, что перевела мою книгу отлично, может быть, не знала выражения «качать права». На мое замечание она лишь пожала плечами.
За доской-прилавком, на который Эжен выложил потрепанные документы, среди столов и телефонов сидели несколько полицейских. Главным у них был большой, горбоносый, удивительно напоминающий дэ Голля нагло-веселый дядька-полицейский. На крышке его круглой кепи-кастрюли было больше белых линий… Двадцать или тридцать полицейских толпилось вокруг. Все они были заняты именно нами. Мне казалось, что мы не заслуживаем такого внимания. На мой взгляд, если не считать того, что они палили по нам в двух случаях из револьверов, ничего сверхординарного не произошло. Мы ни разу не задели ни автомобиль, ни человека, и даже об их «4-Л» ловкая Давидов ни разу не ударилась «фольксвагеном». Может быть, латинская кровь играет в них и требует, чтобы они устроили этот базар? Я очень надеялся, что они скоро успокоятся. И «наша», и полицейская сторона.
Они продолжали ораторствовать. Эжен и Давидов выступали с пылкостью народных трибунов во времена их главной революции. «Salop», «con», «salopard»
[87]
— опять перелетали из лагеря в лагерь. Мне, убедившемуся в отсутствии в мире справедливости тридцать лет тому назад, было странно наблюдать подобные эмоции…
Записав адрес Давидов (этот эпизод я понял легко и без усилий), «дэ Голль» весело прокаркал комментарий. Дословно я не понял «дэ голлевскую» ремарку, но перевел ее для себя на русский так: «Вот богатая блядь нам попалась, ребята! Они все там такие, в шестнадцатом, в шубах с длинным мехом!» Ребята ответили хохотом и ругательствами. Эммануэль реагировала на обидную ремарку тем, что несколько раз стукнула крепким кулаком по стойке полицейского бара.
— Авока! Мон авока! — И опять: — Авока!
«Давидов требует адвоката!» — дошло до меня.
— Авока? — переспросил «дэ Голль» насмешливо.
— Да, авока! — гордо сказала Эммануэль и запахнула шубу.
«В Соединенных Штатах, — подумал я, — получилось бы, что они оспаривают друг у друга фрукт авокадо». В Штатах адвокат называется lawer — то есть законник. «I wanna speak to my lower»
[88]
— кричит преступник в американских фильмах. Очень употребимая фраза.
«Дэ Голль» поднялся, прошел к стене, нагнулся и выдернул из гнезда телефонный провод. Взял серый телефонный аппарат со стола и крепко поставил его на прилавок рядом с Эммануэль Давидов. Так, что аппарат зазвенел всеми своими внутренностями.
— Звони своему авока, силь ту плэ!
Зрители восхищенно расхохотались. Давидов закричала. Эжен рванулся к прилавку, очевидно, желая наброситься на «дэ Голля», и его удержал один из «бандитов» в гражданском. Я же обессиленно подумал, что мои «подельники», я употребил это русское блатное слово автоматически, ужасающе неумно себя ведут, что если они и дальше будут себя так вести, то, ой, нескоро мы выйдем из ебаного комиссариата. Первый раз в жизни я был в руках французской полиции. Разумеется, я не знал их национальных методов, но я нисколько не сомневался в том, что психология полицейских всего мира одинакова. Нельзя взывать к справедливости, находясь у них в лапах. Нужно вести себя согласно старой китайской мудрости, как дерево, на которое обрушился ураган. Нужно пригнуться. Ломать себе хребет, пытаясь противостоять лишь временному явлению природы, — глупо и самоубийственно.
— Молчите! — дернул я за рукав Эжэна.
— Ты боишься? — физиономия его была красной и гневной.
— Я ничего не боюсь, — сказал я. — Но это мы у них в руках, не они у нас. Посему разумнее вести себя спокойно. Сердить их словесно, значит еще более настроить их против себя.
— Но ты видел, что он сделал, когда Эммануэль потребовала права позвонить адвокату? Он демонстративно отключил телефон! Они издеваются над нами! — Эжен затоптался на месте, шепча проклятия.
Тут меня вдруг посетило прозрение: их западная психология разительно отличается от моей, восточной! Их больше всего заботило доказать полицейским свою правоту. Меня же вовсе не заботило, какая сторона права. Главным для меня было как можно быстрее выбраться из вонючего помещения, наполненного враждебно настроенными вооруженными самцами.
Когда подошла моя очередь записываться и опорожнить карманы, я не заорал: «За что? Я вообще сидел на заднем сидении! Отпустите меня немедленно!» Я был спокоен и вежлив. Я отклонил попытку Давидов послужить мне переводчицей и, лишь убедившись, что никто из присутствующих не говорит по-английски, время от времени прибегал к ее помощи. Решительно, однако, пресекая все ее эмоциональные попытки опять накалить атмосферу. Я не оспаривал права полицейских задавать мне вопросы, не пытался акцентировать факт, что я писатель. Богатый жизненный опыт подсказывал мне, что простые люди — а полицейские, разумеется, простые люди — не любят самодовольных пиздюков- интеллигентов, чванливо хвастающихся своей исключительностью. Когда они спросили меня о профессии — я назвал профессию. И ничего плюс. Замолчал. Я не сказал им, что моя книга именно сейчас лежит в магазинах на прилавках, что обо мне уже писали «Экспресс» и «Либерасьен» и скоро выйдет статья в «Ле Монд». Я не использовал эту возможность чуть припугнуть их своей якобы значительностью, так как знал, что простые люди не любят, когда их запугивают связями в прессе или в верхах. Процедура моего оформления прошла мирно и без вскриков. Если бы я еще был не в белом пальто! Если бы я знал, что попаду к полицейским в руки, оделся бы как можно демократичнее.
Увы, моя восточная спокойная манера поведения была полностью нейтрализована неспокойными манерами моих «подельников». Нас не выпустили. Нас кинули в самую невыгодную камеру. Экзотическими птицами: Давидов — птица в волосатой шубе, я — белая птица и Эжен — птица дородная, вошли мы туда. На нас с большим удивлением уставился единственный узник — парень в кожаной куртке. Я вежливо поздоровался с парнем и сел рядом. Давидов и Эжен заняли скамейку напротив. И сразу же прижались друг к другу.
Одна зарешеченная стена была обращена к полицейской раздевалке и службам. Сидеть в клетке с тремя стенами и быть открытым всякому прохожему взору — хуевейшее удовольствие, что бы ни говорили противники ГУЛАГа и патриоты западных гуманных тюрем с телевизором, никогда в них не сидевшие. Зарешеченная стена — изобретение простое, но пытает человека ежесекундно. Я, во всяком случае, почувствовал себя собакой, которая ждет адаптации или милосердного укола и поднимает голову на каждый человеческий силуэт и вздрагивает при каждом шаге. А шагов было достаточно. Туалет комиссариата полиции пользовался исключительной популярностью. Каждые несколько минут проходил мимо нас, застегивая штаны, человек.