Когда они вышли на финишную прямую — на Мария-Гильферштрассэ, уже горели фонари. Витрины магазинов были ярко освещены холодным дневным светом, и, нагие и прекрасные, покоились в витринах все удовольствия свободного мира. Поросенок, обложенный листьями салата, помидорами и огурцами. Ветчина. Знаменитые венские пирожные. Бижутерия, камни голубые и зеленые, оправленные в золото и серебро. Английские шляпы. Австрийские шляпы. Пальто для фрау и фройлайн. Пальто для герров: для адвокатов и докторов. Пальто попроще: для водопроводчиков, трубочистов и сталелитейных рабочих. Автомобиль «фольксваген» медленно вращался под стеклянным колпаком. В автомобиле помещалась ярко одетая пара молодых манекенов. Он — в клетчатой кепке — сжимал руль, она, разметав рыжий парик по плечам, прижималась к нему. Деревянные лица манекенов пылали от невозможного восторга. За двадцать минут домчит «фольксваген» пару от «Сохнута» до Толстовского фонда и за двадцать пять — до отеля…
Менеджерша материализовалась из клуба сигаретного дыма, когда они проходили мимо комнаты-офиса. Как будто поджидала их. Из-за ее плеча высовывалось личико ухмыляющейся подружки. В глубине офиса светилась, как фонарь сквозь туман, настольная лампа. Под лампой стояла бутыль не то виски, не то шнапса, очевидно, доселе развлекавшая подружек. И два сосуда.
— Гуд ивнинг, — сказала вежливая Елена.
— Гутэн абен, — сказала менеджерша. И выдала фразу, значение которой, разумеется, не было понято ни Еленой, ни ее супругом.
— Что она сказала? — спросил он.
— Понятия не имею. — Елена сделала несколько шагов по направлению к их комнате. Он тоже сделал шаг.
— Хальт! — сказала менеджерша.
«Хальт» он понял. В старом отцовском самоучителе немецкого языка, еще военных времен, называемом «Памятка воину», солдат обязан был, нацелившись «калашниковым» в немца, крикнуть ему: «Хальт! Хэндэ хох!» Он остановился.
— Мани! — сказала менеджерша. — Аржан! Гелд! Айн, цвай, драй — она загнула три пальца.
Он покачал головой.
— Не понимаю! — Хотя уже начал понимать.
Менеджерша обратилась к подружке с длинной фразой, во время произнесения которой она несколько раз с презрением взглядывала на пару. Затем вдруг протянула руку и, похлопав его по накладному карману плаща, вскричала:
— Мани! Аржан! Денга! Гелд… юдэн!
— Толстой фонд… — выдавил он. — Завтра. — И пошел за Еленой.
Менеджерша еще кричала им вслед, и в злых фразах он различил опять лишь два слова: «Гелд!» и «Юдэн».
Бросившись на постель, Елена сказала:
— Ты понял? Эта стерва принимает нас за евреев. Она хочет, чтобы мы заплатили за отель. Она уверена, что у евреев всегда есть золото. — Елена подняла руку и поглядела на свои красивые кольца. — Стерва наверняка была надзирательницей в Аушвице или Треблинке.
Обнявшись, они вскоре уснули, и обоим приснился один и тот же сон. Сергей Сергеич в портупеях и сапогах, с ТГ на бедре едет, сияя золотыми погонами, в открытом «опеле» по Мария-Гильферштрассэ, а они сидят рядом с ним. Дети военного коменданта. Из дверей отеля выбегает менеджерша и, плача, бежит рядом с «опелем», умоляя ее пощадить.
Сын убийцы
Я вспомнил о Лешке недавно, после того как у меня украли золотые запонки, — его подарок. Суки-бляди воры прошли по карнизу, выбили стекло в окне и проникли в жилище писателя Лимонова в Марэ. Золотые запонки были единственной ценной вещью, которую им удалось найти.
Шла весна 1977 года. У меня не было работы, бедный и одинокий, я жил в полуразвалившемся отеле на Бродвее. Из моего окна на десятом этаже «Дипломата» я мог лицезреть окна Лешкиной квартиры на Колумбус авеню. В квартире было пять комнат, и кроме танцора Лешки в ней жили еще балетмейстер Светлана и балетный критик Владимир. Разумеется, балетным эмигрантам в Нью-Йорке жилось много лучше, чем поэту Лимонову. Ими интересовались. К ним приходили знаменитости. Бывал у них критик Клив Барнс, Макарова и маленький Миша Барышников. Меня приглашал Володя, когда знаменитостей не ожидалось, ему было любопытно со мной спорить, он находил во мне черты человека из подполья — героя Достоевского. Я приходил охотно, Владимир ведь всегда кормил меня. С Лешкой нас сближал алкоголь.
На голову выше меня, могучее большелицее и большеносое существо с голым надо лбом черепом, Лешка Кранц учился в той же балетной школе, что и Нуриев. Никогда не достигнув седьмого балетного неба, где в холодном одиночестве пребывали сверх-звезды, Лешка, однако же, был вовсе не плохим танцором, — в ту весну он был Дроссельмейером в «Щелкунчике». Характерная, но вполне почетная роль. Лешке было около сорока, балетная карьера его кончалась, ему предстояло переходить в балетные учителя или балетмейстеры. Мне казалось, что именно от этого он и пьет.
В один из вечеров, выдув бутылку виски «Белая лошадь», мы сошлись с Володей в яростном споре на банальную тему: «Солженицын. Плохой или хороший писатель?» Володя стоял за Солженицына, я — против. Выиграл я. Полный желания взять реванш за поражение, Володя начал меня задирать.
— В глубине себя, Лимонов, ты — несвободный человек, — заявил Володя, — ты боишься самого себя. Ты боишься найти в себе гомосексуальность… Слабо тебе выспаться с Лешкой! Смотри, какой красавец! Богатырь!
Я хохотал над его демагогией. Как малые народы гордятся своими знаменитыми представителями, корсиканцы — Наполеоном, грузины — Сталиным, так Володя гордился знаменитыми гомосексуалистами от Александра Великого до Оскара Уайльда. Щедрому Володе хотелось приобщить всех друзей к великой малой этой народности, и он радостно открывал в приятелях латентный гомосексуализм. Сам Володя не боялся найти в себе… Он нашел в себе гомосексуализм еще в Ленинграде, в возрасте восемнадцати лет, и с тех пор жил, даже нарочито декларируя свой гомосексуализм, подчеркивая его.
Я сказал, что свободен безгранично. Володя закричал, что я трус. Лешка гоготал и откупорил вторую бутылку виски, уже не «Белую лошадь». Короче, мы напились. Напившись, я совершил противоественное — пошел с Лешкой в постель. Из хулиганства.
Утром Володя убежал в какой-то журнал, а мы с Лешкой спустились в бар на Колумбус авеню. Лешка залпом проглотил свое пиво и потребовал у бармена еще бокал. Выпив второе пиво, он, очевидно, счел нужным объяснить мне свой энтузиазм по поводу алкоголя.
— Лимоша, — сказал он, положив свою руку на мою, — всю жизнь я стеснялся своего пьянства и часто задумывался, почему я, сын маленькой интеллигентной еврейской докторши, надираюсь, как русский мужик…
— Не всякий русский мужик пьет, — возразил я. — Я вот пью, но мой отец, если ему случалось выпить пару рюмок водки, болел после этого несколько дней.
— Согласись все же, Лимоша, что русский мужик пьет больше и выразительнее, чем еврей. С криком, с удалью, со скандалом…
— Согласен.
— Я спрашивал маму Дору: «Мама, может, я не твой сын? Может быть, ты меня взяла из детского дома?» Мама грустно смеялась и говорила, что, увы, я ее сын. Ты знаешь, что я уже старый козел, что я родился в 1937, Лимоша, в один год с Рудиком Нуриевым?