Однажды… Эд-книгоноша сдал книги и директриса Лиля на счетах сложила цены книг и прибавила к ним вырученные за день деньги… Операцию эту следовало производить ежевечерне, но и книгоноша и директриса по занятости и лености ограничивались подсчетом еженедельным… Увы, не хватало 19 рублей. В скверном настроении Эдуард выбрался из полуподвала, собираясь спуститься вниз по Сумской, чтобы дойти до трамвайной остановки, с которой трамвай понесет его в направлении наскучившей ему Салтовки… Но прямо с последней ступеньки книгоноша воткнулся лицом в движущуюся и смеющуюся стену, образованную девушками Милой и Верой и поэтом Мотричем. Шел снег, длинное и худое тело поэта Мотрича было облачено в знаменитое черное пальто с воротником-шалькой. Харьковские символисты-романтики уже успели окрестить новое пальто Мотрича «барской шубой». Есть основания полагать, что и сам Мотрич считал свое пальто барской шубой. Во всяком случае, он часто и с удовольствием декламировал соответствующее стихотворение Мандельштама.
— Эд! — окликнул Мотрич книгоношу. Он был таинственно-радостный. Хмурая улыбка была на хорватском лице поэта со впалыми темными щеками и длинным хищным носом, из ноздрей, днем их было видно, торчали темные жесткие волоски… — Ты ведь Эд? И работаешь здесь, у Лили?
— Да, — сознался книгоноша, — это я.
— Прекрасно! — одобрил Мотрич, а девушки рассмеялись звонко.
— Ты что делаешь, Эд? Ты занят?
— Иду домой, — уныло сообщил книгоноша. — Не занят.
Уже неделю он работал «у Лили» и с завистью наблюдал, как к вечеру образуются компании, группируются в магазине или около него и отправляются, веселые, куда-то в вечерний таинственный Харьков. Эд-книгоноша обычно ехал домой. Один раз Борька Чурилов, он был в первой смене, сводил Эда в «Автомат», также называемый «Пулеметом». В ярко освещенном дневным светом ужасно современном длинном кафе самообслуживания стояли снобы в пальто до Горла и расклешенных брюках и пили из крошечных чашечек кофе. Один был даже с зонтом-тростью.
— Хочешь пойти с нами выпить? — спросил Мотрич и объяснил причину. — Сегодня первый снег.
— Хочу, — согласился книгоноша, едва не задохнувшись от радости. Мотрич был первый живой поэт, которого он встретил в жизни. Как же можно было отказаться от приглашения первого живого поэта выпить по поводу первого снега?! Мила взяла книгоношу под руку, и они пошли четверо вверх по Сумской, и падал снег, и они все почему-то смеялись…
Они выпили кофе и портвейна в «Автомате». Книгоноша, удостоенный неизвестно за что чести быть принятым в антураж Мотрича, был представлен множеству снобов и множеству молодых людей другой категории: нарочито плохо одетых и невеселых. «Богема», — объяснил Мотрич, заметив почти испуганное выражение бывшего сталевара, когда бледный с зеленью юноша в солдатской шинели без хлястика и погон, в черных, разваливающихся ботинках, оставляя после себя мокрые следы (вне сомнения, ботинки его протекали), отошел от них, перебросившись несколькими словами с мэтром Мотричем.
— Кучуков — художник-сюрреалист, — прокомментировал Мотрич. — Его папаша — полковник милиции… — И видя, что полковник милиции не произвел на книгоношу особого впечатления, добавил: — Но это еще не самое удивительное, Эд. Юрка — остяк, последний представитель вымершего сибирского племени. Он утверждает, что его предком был хан Кучум… тот самый, побежденный Ермаком Тимофеевичем…
Врет, наверное, парень — подумал недоверчивый книгоноша, но Мотричу своих сомнении не поверил, постеснялся. У других юношей, представленных ему Мотричем и девушками в тот вечер, были не менее захватывающие родословные и краткие биографии.
Отстояв в «Автомате-Пулемете» час, причем Мотрич выпил три «тройных» специальной крепости чашечек кофе, приготовленных ему «тетей» Шурой, они приобрели в гастрономе пару бутылок портвейна и, перейдя Сумскую, отправились в глубь белого уже от снега Парка Шевченко. Компания увеличилась за счет круглолицего парня Толика Мелехова, учившегося на филологическом факультете Харьковского университета и дежурившего ночами в котельной многоэтажного дома. Присев на скамейку, Вера вязаными варежками предварительно долго и с удовольствием смахивала со скамейки снег, они стали слушать топчущегося в снегу перед скамейкой Мотрича. Барская шуба поэта была расстегнута, в одной руке он держал бутылку с портвейном и время от времени делал хороший глоток. Мотрич читал стихи. С удовольствием, как едят мясо изголодавшиеся люди. Чуть ли не с урчанием и чавканьем читал он. Вещественно, а не как словесность, изящная и легкая и несуществующая, выходили стихи из хорватского горла. Он читал Мандельштама и «Крысолова» Бродского, читал СВОИ СТИХИ…
И сам Иисус как конокрад
В рубахе из цветного ситца…
Глубокий шепот (и особенно все тревожные, как звук бормашины, «с» в имени Ииссс-уссс) первого в жизни юноши Савенко живого поэта заставил подняться волоски на теле книгоноши. Неподвижно, загипнотизированные, приоткрыв рты, глядели на Мотрича прижавшиеся друг к другу подружки в шубках — Мила и Вера. Может быть, слышавшие стихотворение сотню раз…
— Прочти «Деревянного человечка», а? — попросил студент Мелехов. — Володя!
Володю не нужно было заставлять. Подойдя ближе к книгоноше, как к самому свежему зрителю, Мотрич распел историю про деревянного человечка. Деревянный…
Жил он в комнате чердачной —
сто ступенек винтовых —
и на каждой неудачу
человечек находил…
Книгоноша узнал, что деревянный человечек любил нехорошую куклу, которая ему изменяла, подлая.
Из стекла цветные бусы,
В битых стеклышках душа,
Кукла к розовому пупсу
На свиданье тайно шла…
И от куклы бессердечной
Убегал к себе наверх
Деревянный человечек,
Деревянный человек…
Несмотря на несколько тяжелых криминальных историй, на несколько заводов, на которых ему пришлось работать, на длительные, не совсем невинные путешествия по крымам, кавказам и азиям, книгоноша не знал еще природы кукол и не знал, что это в порядке вещей, мир так устроен, что куклы всегда тайно идут на свидание к розовым пупсам. Хорват, семью которого неизвестно каким ветром занесло в Харьков, убеждал его, опережая собственный опыт книгоноши… и Эдуард Савенко верил, что природа кукол такова… Вот она, сила искусства. Вмиг понял тогда Эд Савенко, еще не ставший даже Лимоновым, что его ждет. Понял и забыл.
Глядя на темноликого поэта (хорватская щетина неумолимо продиралась сквозь кожу), книгоноша дал себе слово стать поэтом, как Мотрич. «Во что бы то ни стало…» — прошептал упрямец. Чтобы две девушки в шубках, прижавшись друг к другу, неотрывно глядели на него. Чтобы круглолицый ученый Мелехов одобрительно и восхищенно улыбался и беззвучно шевелил губами, может быть отсчитывая ритм в стихе… Выбор профессии был сделан…
До трех часов ночи стоял Мелехов с книгоношей на трамвайной остановке и читал ему стихи. В ту снежную ночь конца 1964 года впервые услышал книгоноша имена Хлебникова и Ходасевича. Имя Андрея Белого. И, может быть, еще с дюжину не менее славных имен. Давно ушел на Салтовку последний трамвай, а сын дворничихи Мелехов все просвещал неофита, удивляя его огромностью мира культуры, просторной высотой его светлого здания-храма. И мудрые речи Василия Васильевича Розанова услышал в ту ночь сын маленького советского офицера. Узнал о людях странных, смешных, больных, талантливых и безумных, о лучших русских, вот уже полстолетия оттесненных посредственными русскими во тьму малодоступности.