Она расстроена. Личико искривилось.
— Не будет мне счастья в этом году!
Мы пьём шампанское, у нас в тарелках уж не помню что, но праздничная еда (как бы не авокадо с креветками из кулинарии, запахом именно этим тянет из прошлого…), однако настроение у неё испорчено.
— Мне не будет счастья в этом году! Почему, почему я не взяла твою петарду!
— Ты считаешь, что мне счастье не необходимо?
— У тебя и так всё есть, — бурчит она.
В утешение ей мы сжигаем целую связку бенгальских огней. Комната наполняется сизым дымом.
— Это ты виноват! Ты нарочно подсунул мне бракованную, а себе взял хорошую… — ноет она.
Недолго пробыли за столом. Обыкновенно она много не пьет, но в ту новогоднюю ночь выпила изрядно. Ложимся в постель.
— Как хорошо, что нет Шмона! — воскликнул я на свою беду.
— Что тебе сделал бедный Шмон?! — огрызается она. — Он тихо сидит здесь в коридоре на своей подстилочке и никого не трогает. Там ему, кстати, дует, в коридоре…
Я не спорю с ней. Я задираю ей ночную рубашку и влезаю на девочку.
— Ну! — фыркает она. — Чего?! Я спать хочу!
Я пытаюсь её целовать, но она отворачивает лицо и сжимает зубы.
— Маленькая дрянь! — говорю я.
— Утром, утром, — шепчет она и засыпает.
Утром сцена повторяется. Злой, я ругаюсь с ней.
— Ты окаменела, пока меня гноили за решёткой! Ты ничего не чувствуешь!
— Я ни с кем, ни с кем, — фыркает она и рычит.
То-то и оно, что ни с кем, вот и окаменела вся, думаю я зло. За эти годы без меня её аутизм прогрессировал, она законсервировалась. Проблематично это утверждать, но, возможно, лучше было бы, чтобы она не была мне так уж верна в мои тюремные годы, зато сейчас бы я счастливо лежал с маленькой беленькой любовницей, а не с куском тёплого гипса.
Вновь лезу на неё, раздвигаю ноги. Она начинает смеяться, как дурочка. «Ха-ха-ха-хи-хи!».
— Что ты смеёшься, как дурочка?
— Над тобой. У тебя не получается… Ха-ха-ха!
— Перестань смеяться, как идиотка! Толстая стала какая! (Я держу её в это время за попу.)
— Ничего не толстая, сам толстый!
Рассерженная, она вскакивает. На ней ночная рубашка, подаренная когда-то моей мамой. Я вспоминаю, как до ареста, когда мы прожили с ней зиму в Красноярске, она носила там эту ночнушку. Умилительно…
Она уехала. И долго-долго не возвращалась. С месяц, наверное. Я несколько раз звонил ей и ругался с ней. Она перестала подходить к домашнему телефону, а свой мобильный она почти всегда держала выключенным и до этого. Зачем девушке-аутистке — действительно, зачем — включать мобильный телефон? Я не то чтобы обрывал её домашний, но время от времени бесился от одиночества и пытался найти её. Однажды ответила её мать. Мы с матерью были знакомы. Когда в 1998-м отец выгнал девчонку из дома и она явилась ко мне с рюкзаком, большим, чем она сама, и стала жить у меня, то через несколько недель ко мне пришла её мать. Её мать немедленно сумела понять меня (!!!) и успокоилась. Я даже накормил её, если я правильно всё помню, и мы выпили. Мать её произвела на меня очень позитивное впечатление.
— Её нет, — сказала мать, вздохнув. — Нет её, Эдуард. Как вы после тюрьмы?
— Я нормально. Слушайте (я назвал её по имени-отчеству), а у неё не появился там парень?
Её мать опять вздохнула.
— Этого уж я не могу знать, Эдуард. С её характером, какой должен быть парень… Это только вы умеете с ней общий язык находить…
— Умел, — сказал я.
— А что такое?
— Вышла из подчинения.
Её мать вздохнула.
— Что вы вздыхаете всё? С ней всё в порядке?
— Утром было всё в порядке, когда в институт поехала. Я вздыхаю из-за папули нашего.
— Запил?
— Угу.
Я оставил её мать в её ситуации, так как всё равно ничем не мог ей помочь.
Через несколько дней моя подруга вернулась, как ни в чём не бывало. С солдафоном на поводке. Потянулись рутинные утра: приготовление перловки, сырое мясо режется в перловку, перловка остывает, биение хвостом о ножки стульев и стола, сжирание в мгновение ока мяса и перловки красноглазой свиньёй.
Поскольку память моя доверху набита всяческими человеческими мудростями, я, поднатужившись, выхватил из памяти нужную. «В этой жизни, плывущей, как сон, — вспомнил я строки из «Хакагурэ», — жить неудобно и мучиться есть величайшая глупость». Величайшая глупость, повторил я, проходя по коридору мимо лежащего на спине сукиного сына. Он в это время ёрзал задницей по подушке, выставляя напоказ внушительный член. Фу, какая мерзость! И хотя это было только животное, весом всего килограмм тридцать, мне было неприятно, что в моей квартире выставлена его физиология. Я помню, что так и думал, дословно: «мне неприятно». Что возьмёшь с животного, однако он там корячился, ёрзая задницей и позвоночником о диванные старые подушки, и это вызывало во мне протест. Вызывало протест, что он валяется на моей территории со своим членом.
Мы в постели. Глаза пупса, пухленький животик, сиськи с розовыми сосками… Тружусь над ней. Ничего не чувствует, отворачивает лицо от поцелуев.
Злой, как полсотни дьяволов, вскакиваю, рву на себя синюю дверь, пробегаю мимо мускулистой свиньи (он сполз с подушек и валяется, перегородив коридор, один красный глаз открылся и проследил за мной), прибегаю на кухню и наливаю себе портвейна. Выпиваю залпом. Возвращаюсь. Она дремлет. Один глаз открылся, оглядел меня и захлопнулся…
Я пришёл к выводу, что она засохла. Я сказал ей утром, что она стала бесполой. Она обиделась и уехала с солдафоном на поводке. Признаюсь, я был даже счастлив, что с меня сняли это иго.
То, что время идёт, мне было заметно по детской площадке под моим окном. За тот год, что я ссорился и мирился в Сырах с бультерьерочкой, тощие девочки-подростки вдруг превратились в грудастых невест. Моя «невеста» некоторое время ещё появлялась. Но всё реже. Правда, в последний свой приезд бультерьерочка задержалась у меня более чем на месяц, удивительное дело! Кончилась такая стабильность финальным взрывом. Вот как это было. Между нами тремя (я, она и Шмон) произошла следующая сцена.
Я вернулся однажды довольно поздно, в крепком подпитии. Охранники доставили меня в квартиру и, что называется, «откланялись». Она смотрела, валяясь в постели одетая, телевизор. Я сел на край кровати и стал тоже смотреть телевизор. Вдруг из коридора (дверь оставалась открытой) явился Шмон, как-то скромно подошёл ко мне сбоку и — о, невероятно! — положил мне свою тяжёлую твердую башку на колени. Молча.
— А! — воскликнул я. — Ты признаёшь себя моим вассалом, Шмон!
Он вздохнул. А я погладил его твёрдую лысую башку. И он в ответ облегчённо хрюкнул. Он не выдержал напряжения. Он признал меня хозяином. По всей вероятности, он наслушался наших с ней разговоров, в которых мой голос звучал громче и настойчивее. По громкости и энергии моего голоса и по уверенности движений он догадался, что я господин его хозяйки. И, следовательно, его господин. Он поступил разумно. Пусть я и упрекал его в медленности его звериного разума.