– Когда состояние Глэдис ухудшилось, Элвис, с трудом переносивший ее отсутствие, старался не спускать с нее глаз. Он дежурил у ее постели в больнице.
– Когда мать тяжело заболела, Гитлер, желая быть к ней поближе, поставил на кухне кровать. Он готовил и убирал.
– Когда Глэдис умерла, Элвис с ума сходил от горя. Он ласкал и целовал ее, когда она лежала в гробу. Сюсюкал с ней, пока гроб не опустили в могилу.
– Похороны Клары обошлись в триста семьдесят крон. На могиле Гитлер плакал, а потом у него начался период депрессии и жалости к себе. Он чувствовал себя безмерно одиноким. Он потерял не только горячо любимую маму, но и ощущение домашнего очага.
– Вполне вероятно, что смерть Глэдис вызвала кардинальный сдвиг в мироощущении Короля. Мать была для него якорем спасения, вселяла в него чувство безопасности. Он стал удаляться от реального мира, начал сам постепенно угасать.
– До конца своих дней Гитлер видеть не мог елочных игрушек, потому что его мать умерла возле рождественской елки.
– Элвис угрожал людям смертью, грозили ли смертью и ему. Он стал посещать и осматривать морги, заинтересовался НЛО. Начал изучать «Bardo Thodol», общеизвестную как «Тибетская книга мертвых». Это руководство по умиранию и перевоплощению.
– Много лет спустя, в тисках собственного мифа и безысходного одиночества, Гитлер хранил портрет матери в своем спартанском жилище в Оберзальцберге. У него начало звенеть в левом ухе.
Посреди комнаты мы с Марри встречались, едва не сталкиваясь. Вошел Альфонс Стомпанато, за ним – несколько студентов, привлеченных, вероятно, некоей магнитной волной возбуждения, неким безумием, насыщавшим воздух. С мрачным видом завкафедрой грузно уселся в кресло, а мы с Марри, обойдя друг друга и избежав обмена взглядами, направились в разные стороны.
– Элвис выполнил условия договора. Неумеренность во всем, деградация, самоубийственный образ жизни, нелепые поступки, тучность и ряд инсультов, до которых он довел себя сам. Его место в легендах надежно защищено. От скептиков он откупился своей ранней смертью, ужасной, безвременной. Возможно, его мать задолго до собственной кончины видела все это, как на девятнадцатидюймовом экране.
Марри с удовольствием уступил мне место – отошел в угол комнаты и сел на пол, предоставив мне расхаживать и жестикулировать в одиночестве, под надежной защитой моей профессиональной ауры силы, безумия и смерти.
– Гитлер называл себя одиноким путником из небытия. Он постоянно сосал леденцы, произносил перед людьми нескончаемые монологи, используя такие спонтанные ассоциации, словно устная речь возникла где-то во внеземных просторах, а сам он – всего лишь медиум откровения. Интересно было бы выяснить, обращался ли он мысленно, сидя в «фюрербункере» под горящим городом, к первому периоду своего пребывания у власти. Вспоминал ли о небольших группах туристов, посещавших маленькую деревушку, где родилась его мать и где он обычно проводил лето с двоюродными родственниками, катаясь на телегах, запряженных волами, и мастеря воздушных змеев? Туристы приезжали, чтобы воздать должное памятным местам, родине Клары. Они входили в дом на ферме, опасливо выискивая что-нибудь интересное. Мальчишки влезали на крышу. Со временем число туристов стало расти. Они делали снимки, украдкой засовывали в карманы всякие безделушки. Потом приезжали целые орды, и толпы людей, заполнявшие двор, распевали патриотические песни, малевали свастики на стенах, на боках домашнего скота. Целые толпы собирались и возле его виллы в горах – так много народу, что он не мог выйти из дома. Люди подбирали камешки, по которым он ходил, и увозили с собой на память. Толпы приходили слушать его речи, эротически возбужденные толпы, те народные массы, которые он однажды назвал своей единственной невестой. Произнося речь, он закрывал глаза, сжимал кулаки, вертелся, обливался потом, превращал свой голос в оружие, приводившее людей в трепет. Кто-то назвал эти выступления «убийствами на сексуальной почве». Толпы приходили, чтобы поддаться гипнозу голоса, партийных гимнов, факельных шествий.
Я уставился на ковер и молча досчитал до семи.
– Однако постойте. Каким знакомым все это кажется, почти привычным. Собираются толпы, люди приходят в возбуждение, тесно прижимаются друг к другу – они жаждут самозабвенного восторга. Разве это не привычное явление? Нам же все это знакомо. Но те толпы наверняка чем-то отличались от нынешних. Чем же? Позвольте мне шепотом произнести это страшное слово – из древнеанглийского языка, из древненемецкого, из древнеисландского. «Смерть». Многие люди собирались в те толпы во имя смерти. Они приходили почтить память умерших. Процессии, пение, речи, диалоги с покойниками, перечисление имен погибших. Они приходили, чтобы увидеть костры и фейерверки, тысячи приспущенных флагов, тысячи скорбящих в военной форме. Там были шеренги войск и авиационные эскадрильи, замысловатые театральные задники, кроваво-красные знамена и черные парадные мундиры. Люди собирались в толпы для того, чтобы поставить заслон собственной смерти. Влиться в толпу – значит спастись от гибели. Отстать от толпы – значит рисковать жизнью как отдельная личность, в одиночестве смотреть смерти в лицо. Главным образом, по этой причине толпы и собирались. Люди приходили, чтобы влиться в толпу.
Марри сидел у противоположной стены. В глазах его отражалась глубокая благодарность. Я не поскупился на энергию и безумие, имевшиеся в моем распоряжении, и допустил, чтобы мой предмет стал ассоциироваться с гораздо менее значительной фигурой – с парнем, который сидел в креслах фирмы «Лэй-Зи-Бой» и палил по телевизорам. Это далеко не пустяк. Каждый из нас должен сохранять некую ауру, и, делясь своею с другом, я рисковал всем, что ставило меня вне критики.
Вокруг собрались люди, студенты и преподаватели, и в негромком шуме почти неслышных замечаний и доносящихся со всех сторон голосов до меня дошло, что мы уже сделались толпой. Не сказал бы, что в тот момент мне нужна была толпа. В тот момент – меньше всего. В колледже смерть – вопрос сугубо профессиональный. Он не причинял мне беспокойства, я неплохо в нем разбирался. Марри протиснулся ко мне и, раздвигая толпу дрожащей рукой, проводил меня до выхода.
16
В тот день, в два часа пополудни, расплакался Уайлдер. В шесть он все еще плакал, сидя в кухне на полу и глядя в окошко духовки, а мы второпях ужинали, то перешагивая через него, то обходя вокруг, чтобы добраться до плиты или холодильника. Бабетта ела, не спуская с него глаз. Ей предстояло еще учить свою группу сидеть, стоять и ходить. До начала занятий полтора часа. Бабетта бросила на меня беспомощный, умоляющий взгляд. Она уже утешала Уайлдера, брала на руки и ласкала, проверяла его зубы, купала в ванне, осматривала, щекотала, кормила, уговаривала заползти в виниловый тоннель. Вскоре в подвале церкви должны собраться ее старики.
То был ритмичный плач, обдуманное заявление в форме резкой, назойливой пульсации. Порой казалось, что Уайлдер вот-вот сорвется на нытье, жалобный скулеж животного, прерывистый и слабый, но ритмичность сохранялась, темп возрастал, а на вымытом розовом личике отражалась скорбь.