– Могу, – решился Юровский, которого раздирало любопытство.
– Кого?
– Яму.
Авдеев недоверчиво посмотрел на него.
– Ты, наверное, по интересу к нам рвешься? Но интерес твой опасный. Можешь всю жизнь свою последующую отравить.
– А мы к отраве привыкли, – сказал Яков Михайлович. – Сначала при царе жили, а потом – при большевиках. Кроме пули и совести нас ничто не возьмет.
…Утром следующего дня он пришел к забору дома Ипатьева с большим ведром и выгребной лопатой.
Его пропустили как своего и подвели к деревянному нужнику, в который ходила охрана.
Юровский огляделся. Дом оказался не совсем обычным. С одной стороны – восточной, обращенной к проспекту, – он был одноэтажным, с другой, тыльной, – о двух этажах. Нижний этаж тыльной стороны упирался в склон и был похож на полуподвал. К дому прилегал обширный сад размером с полдесятины. Сейчас деревья почти облетели, но Яков Михайлович разглядел акацию и сирень. Надворных построек было много – каретник, конюшни, хозяйственный навес… в общем, всё как полагается у купцов, а может быть, и у дворян. Здесь бы жить да радоваться просто так, а не государственные чувства переживать.
И вдруг в окне второго этажа возникло до крика знакомое лицо. Оно печально смотрело во двор на Юровского, который стоял, опершись на лопату, и мыслил чувствами, а не головой… Царь! Русский царь глядел на него с высоты птичьего полета!..
Яков Михайлович напряг зрение, не веря своему открытию. Да нет, не царь! А хуже!.. Настолько хуже, что извилины в голове часовщика сплелись в твердый узел.
Из окна второго этажа инженерного дома на него смотрел его друг Свердлов!..
Разве у царя есть пенсне? Нет. Лицо по-европейски голое. Правда, и Николай, говорят, недавно обрился. Но эти грустные глаза, и в них – тысячелетний ум народа, который никогда не жил, а всегда выживал… Нет, эти глаза ни с чем не перепутаешь и всегда будешь помнить.
Яков Михайлович Юровский понял, что действительность перед ним двоится, показывая язык.
Он взял голыми руками деревянный помост с дыркой, отодвинул его и понюхал зловонную черную жижу под своими ногами. Если в нее проникнуть умом, то можно умереть от отвращения. Но это были всего лишь отходы, перегоревшие в топке человеческого естества, свойственные всем, даже философам и коммунистическим теоретикам. И Маркс с Энгельсом освобождались от них с натугой, и кайзер Вильгельм ходил по несколько раз в день, особенно при известии о неудачах на фронтах. Все превращались в эту черную жижу, решительно все!
На подводе с мохноногой лошадкой стоял большой металлический чан. Юровский, зачерпнув жижу лопатой с загнутыми краями, сначала перелил ее в ведро, а потом уже понес к подводе с чаном. Дерьмо тут же забрызгало ему калоши. А лошадка напряглась ноздрями, затрясла головой и тихонько ржанула.
– Не ругайся, лошадь, – сказал ей Юровский. – Ты всего лишь подмога для моих решений. Я твоих слов не понимаю, а жить мне еще ответственней, чем тебе.
…Вечером он пошел в баню. Ему, как важному члену Уральского совета, полагалось бесплатных два моечных дня в месяц. День оказался тяжелым. Охрана дома-тюрьмы наложила у Ипатьева больше лошади, и сделать чистоту при таком обороте вещей оказалось непросто.
В бане мылся Белобородов. Когда он освежил свою голову теплой водой и промыл уши, Юровский спросил у него:
– Зачем вы посадили в дом видных коммунистов?..
Председатель совета крякнул, покачал головой и намылил свой торс колючей мочалкой.
– А это я сажал? Я?.. – переспросил он страстно. – Это Питер сажал, а не я! К нему все претензии, я же здесь – крайний!
– Контрреволюция наступает. У тебя вот мочалка среднерусская, из натуральной липы. А у меня – всего лишь сибирская вехотка. Несправедливо.
– Это ты к чему? – спросил Белобородов.
– А к тому, что ты важнее всех нас, хоть и выбранный. Мог бы отказаться от них и не брать.
– Если я откажусь, то меня же первого в расход пустят. Вперед их.
– А они что… Под расход идут? – не поверил своим ушам Яков Михайлович.
– Что из столицы скажут, то и будет. Может, раздавят, а может, нас первых… Сообразно политическому моменту.
– Я такого не понимаю. Я поставлю вопрос перед товарищами: отчего у нас такие честные люди?
– Привезли из Тобольска, на нас спихнули.
– И мы должны их куда-то спихнуть.
– Попробую, но не обещаю, – сказал председатель Уральского совета.
– А кто там кроме Свердлова? – спросил Юровский еле слышно.
– Народ известный. Сталина-Джугашвили знаешь?
– Нет.
– Молотова, Вышинского, Коллонтай?..
Юровский отрицательно покачал головой.
– Тогда что я тебе буду доказывать? – обиделся Белобородов. – Ничего не знаешь, а лезешь с левой стороны. Всего десять товарищей. А Коллонтай – это вообще не товарищ, а баба.
– Девиц-то зачем?.. – удивился Юровский.
Женщин он не любил, потому что они рожают и сильно тяготят мужиков своим приплодом.
– Всех одной лопатой гребут.
– Я вот что… Ведь готовится несправедливость классовой борьбы. И ты должен это постигнуть.
– Да знаю я… Знаю! – заорал Белобородов. – У меня вот здесь… в груди – раздавленная лягушка, – и он показал на свой левый сосок. – Знаешь, как она кричит, когда ее заденешь косой?
Яков Михайлович равнодушно пожал плечами.
– Она кричит тоненько, как дети. И сердце мое кричит. Что делать мне, ответь, товарищ Янкель! Ведь ты – умный еврей. Ты должен знать.
– Уходить за Уральский хребет, в тайгу.
– Это ты серьезно?
– Вполне, – подтвердил Юровский. – Из всех нас можно сложить хороший партизанский отряд.
– А ну тебя к ляху! – махнул рукой Белобородов. – Я твоей позиции не расслышал и отбрешусь, если что.
– …И лях с ними?
– Кто?
– Дзержинский?..
– Этого нету, – сказал председатель. – Плесни-ка мне кипяточку тоску залить.
Юровский налил ему в ведро горячей воды и дальше во время мойки не проронил ни слова.
История России клубилась под потолком, шмыгала мимо разморенными телами, лилась водой и пенилась черным мылом из дегтя. Это все была история, и в ней, внутри, нужно было просто сыграть свою замечательную роль. Другого случая не представится, и славный город Екатеринбург может навсегда войти в историю своим домом, великим подвигом или великим злодеянием, в нем совершенным. И его, Юровского, если он будет в центре, запомнят надолго.
Он это понял особенно ясно, когда возвратился домой. Он жил в одноэтажном бараке с женой, страдавшей диабетом. Повзрослевшие дети разбрелись кто куда, как собаки, а жена не уходила, потому что из-за своей болезни не могла далеко уйти.