Дед сопел в стороне, постоянно давая понять: uber alles
[36]
розы и флоксы! Проклиная его флорофильство, я шпынял и кротов, и ежей. Павианы (в зенках царствует ужас; шеи в обрамлении самых крепких веревок; детенышей не щадить!), покачивающиеся, подобно жертвам английского огораживания, на славных здешних дубках – вот мой сладостный сон, мой мираж, мои грезы: дневные, вечерние, утренние. Клочки разнесчастной кредитки мельтешили еще перед моим взором – не забыл я своего унижения: и упорно, и мрачно мстил. Не дано было их всех перевешать, но хотя бы очистить лужок от скверны – вот задача, достойная мастера! вот чем я всерьез и занялся! Сколько раз тяпки и камни, расплескивая листву, уносились в направлении фосфорных, радиоактивно светящихся задниц. Тщетно: приматы кривлялись, подобно рокерам с постеров «Kiss»
[37]
, они кичились виртуозностью (бег с препятствиями, скачки по веткам). Я выслеживал их короля-фронтмена, однако постоянно уворачивался здешний Джин Симмонс
[38]
от неминуемых попаданий – и, насмехаясь, гнусно вываливал из пасти свой кажущийся бесконечным пурпурный язык.
Краснозадые брали сноровкой (сальто, каскады, куберты, копфштейны, рондаты-флик-фляки) и корчили рожи. Я не слишком о том печалился – набирало и опыт, и силу мое робинзоново упрямство. Зная слабость крикливого стадца попастись в непосредственной близости от нагретого мною лежбища и проведать плоды огорода, словно самый отчаянный здешний заяц развязал я бескомпромиссную битву за свое священное lebensraum
[39]
, и не брезговал засадой, выставляя приманку – столь любимую ворами (и с не меньшей любовью выведенную старым придурком), сочащуюся фруктозой от основания до ракетного острия, сладчайшую морковь.
С каменным терпением Хаджи Мурата поджидал я добычу – и вот долгожданный итог! Тренировки в прыжках и молниеносном захвате не могли не сказаться: одним утром попался на грядке хлипкий маленький тамошний принц (его величество в то время на другом конце царства пожирало папайю и манго). И пока мамки, мотая грудями, которыми можно было обхватить шар земной, и кудахтали, и визжали, я за хвост поднял над собою гаденыша.
Наконец-то на всех этих мордах отпечатался жуткий страх.
Прискакавшему на лужайку их бессменному королю (зажав предварительно нос), заявил я буквально следующее:
– Убирай своих шлюх, мерзавец!
– Братец сердится на природу?
– Братец хочет покончить с вонью! Прочь с законных квадратных метров…
Было много базарной ругани. Был наскок, отбитый мотыгой. Был обкакавшийся наследник. Но угрозе папаша внял.
И, на всякий случай, увел свой гаремный табор пастись поближе к воротам.
Единственными из всей этой разношерстной плюющейся сволочи, к кому проявил я хоть какую-то деликатность, оказались одинокий производитель особо терпкого запаха и – представьте себе – козел.
Что касается скунса – господа, здесь без пояснений.
Но capreolus vulgaris
[40]
достоин отдельной главы!
Нет! Не сползло искушение змеем с матери-яблони, наседкиной тенью защищающей дедов навес (под ветвями ее, после неудачного опыта с прахом, вполне мог отдыхать от трудов сам Господь Бог
[41]
), не продемонстрировало великолепный чешуйчатый хвост и антоновку в пасти.
Унылейший вид, потертая шкура – идиллическая картинка.
Этот тихий посланец дна (сущий по масти эфиоп) долгое время тряс мефистофелевой порослью под своим подбородком где-то на дальних подмостках – лакомясь щавелем за малинником, за многолетним засухоустойчивым дереном (cornus alba), и, в отличие от какаду, не распуская язык.
Когда же перестали являться мне сны, в которых жаркое из говядины и свинины, словно бонапартовскую гвардию на бельгийских полях противник, со всех сторон окружали кнедлики; когда, оглушенный, подобно быку, кувалдой тягучего рабства (гнусный труд! подлый труд! безобразный труд!) я стал окончательным вегетарианцем, когда обрел слух и зрение, когда научился крыть попугаев, когда потерпело свой Седан
[42]
хвостатое стадо, когда я привык – вот тогда-то и обозначило себя настоящее зло.
Помню ли я его приход?
О, как помню!
В тот злополучный день, к восторгу дедка, соизволил расцвесть (единственный раз за всю свою никчемную жизнь) ananas comosus. Я ждал отдыха – хотя бы ради такого случая, однако старик не дал рабу поблажки. А ведь этот хитрый китаец видел, как самым тщательным образом с невероятным старанием был обрызган мною амазонский берониус (на тысячу световых лет далек от подобного старания любой вышколенный, скрупулезный стюард!) и прополота (нет, какое! пропахана, словно трактором!) целая десятина земли. Но он даже не почесался; не промямлил: «Ну, хватит, сынок».
К черту старого подлеца! Я продолжал свой обычный бег. Тридцать полуведер – на рудбекию и сангвинарию канадскую. И еще двадцать – на ромашку и лаковый тис. Многократно был орошен пурпуниус светлый игольчатый – злобный капризный высерок. Накормлена перегноем гвиания. Щедро обрызган квисквалис индийский.
«Яичный желток» уже закатился за пальмы, когда я отбросил мотыгу.
Поужинал спаржей.
Растянулся на клевере.
Подложил под голову подушку-булыжник.
И затылком почувствовал вздох.
– Как насчет того, чтобы скоротать вечерок?!
Я вскочил для отпора – и, однако, не смог, господа. После тотального хамства остальных персонажей до отчаянной дерзости был обходителен этот замученный интеллигент. Впрочем, берите выше – он был жалок до восхищения. Бороденка гонимого фавна. И глаза! Боже, что за глаза! Что за сияние сфер! Волчок Норштейна
[43]
! Свидетели Иеговы не смогли бы так подластиться. Куда бормотателям гимнов с их смехотворным гипнозом до этого перебирающего копытцами рогоносного мавра. В меня заглянули очи, в которых совершенно по-сиамски сплелись ленинское лукавство и иерусалимская скорбь.