Тогда она соврала Таисии Леонтьевне. Ни в какой театр они не пошли, не было никакого предсезонного прогона и никакой генералки. Первый раз Ницца позвонила бабушке уже от Севы, из его квартиры на Чистопрудном бульваре. Позвонила не для того, чтобы успокоить её, а больше для того, чтобы этот разговор слышал Сева. Между ними ещё не было ничего, но уже оба знали, что будет. Очень скоро. Сегодня. Каждый знал, но между собой это не обсуждали. Сначала слушали музыку, потом Ницца играла из «Времен года» Чайковского. Она играла, а он слушал. И пил чай. И она пила, когда устраивала себе переменку. И снова играла. По памяти, без нот. А около двенадцати набрала бабушку в Кривоарбатском и сказала то, что сказала. Что не вернётся ночевать. И чтобы Сева это слышал. И чтобы всё оказалось необратимым.
— Тебе не страшно? — спросил он и обнял Ниццу, притянув к себе.
— Мне наплевать на страх, потому что он у нас с тобой один на двоих, — ответила она. — Это наш с тобой страх, только наш, и ничей больше. И если ты мой, то на всё остальное мне тоже наплевать. Даже если это кому-то не нравится. Вот и весь страх… Я тебя так долго ждала, что отучилась бояться, я свой страх давно съела.
— А если окажется, что я хуже, чем ты думаешь? Чем тот Сева, которого ты себе придумала… Который катал тебя, маленькую девочку, на машине и водил на каток, — спросил он, не отпуская её от себя. — Что тогда?
От неё пахло августовскими яблоками из ничейного жижинского сада, и Сева вдруг реально ощутил, вспомнил тот далёкий волнующий аромат и то, как она, его Ницца, ребёнком носилась в том саду, натыкаясь на многолетние стволы, убегая от него, а он глуповато растопыривал руки, делая вид, что не может её поймать, и молодой ещё Ирод, путаясь у них под ногами, пытался игриво и небольно ухватить Ниццу за голую лодыжку, но это ему никак не удавалось, и тогда он жалобно, по-собачьи страстно, подвизгивал от получившейся неудачи…
— Тогда я того стою… — не задумываясь, ответила она и прижалась губами к его губам. Так они ещё не целовались никогда. И он ответил на её поцелуй. А потом была ночь, их ночь, пронзившая Ниццу Иконникову счастливой болью от нового радостного узнавания мира. Сева был чрезвычайно нежен и по-рыцарски деликатен. Утром, щадя её, просто прижался всем телом и поцеловал в голову, снова ощутив знакомый запах её волос.
— Вот и всё, — сказала она, открыв глаза, — теперь ты мой, Севка. И только попробуй увильнуть куда-нибудь. Догоню, верну и поколочу. Это ясно?
— Переедешь ко мне? — спросил он, давая тем самым ответ на её вопрос.
— Не сразу, — она покачала головой. — Надо подготовить своих. Думаю, ещё рано. Постепенно… так будет правильней.
Окончательно Ницца перевезла вещи на Чистые пруды лишь в шестьдесят пятом, после того как отучилась на втором курсе института. К этому времени младший научный сотрудник Штерингас защитился, став кандидатом биологических наук. Разумеется, его тут же взяли туда, где учился в аспирантуре, к академику Дубинину, в НИИ общей генетики АН СССР.
А ещё раньше, начиная с пятьдесят девятого, будучи третьекурсником биофака МГУ, он регулярно ходил на практику туда же, в детище Николая Петровича Дубинина, знаменитого НикПета, слушать лекции академика о закономерностях мутагенеза и клеточного цикла. В свободное время там же и работал, в институте, курсовиком, без зарплаты, методично нарабатывая нужный навык и изо дня в день перенимая бесценный опыт самых успешных институтских учёных. Не гнушался никакой работой, пробирки мыл, если надо, препараты смешивал, курьером выступал в случае необходимости. А параллельно работал над первой научной статьёй, где попытался доказать роль хромосомных перестроек в видообразовании.
Статью опубликовали в Докладе Академии наук СССР. После выхода материала молодой учёный Штерингас был замечен коллегами. И сам замечен, и труд одобрен. А стало быть, негласно принят в научное сообщество — туда, куда весьма сложно попасть по неформальным признакам, где надо что-то из себя представлять, причём на деле, а не только слыть искушённым в ловких подтасовках и формотворческих манипуляциях, оборотливо их освоив, используя околонаучную практику и прочие сомнительные приёмы.
В шестьдесят первом он защитил диплом. Тема звучала так: «Хромосомные перестройки и эволюция». После защиты сразу взяли в аспирантуру, к Дубинину. Он же стал научным руководителем диссертации, поскольку уж кто-кто, а НикПет, будучи учёным настоящим, хотя и не без лёгкой и небезответной «прикормленности» в отношениях с кормчими из Большой Академии, хорошо разбирался, кто чего стоит в истинной науке. Взял, а после признался — сожалеет, что не посоветовал дотянуть диплом сразу до кандидатской, — высокий уровень работы вполне позволял. Высокий класс, сказал, чистая, безукоризненная работа, всё выстроено, мотивировано, подтверждено результатами исследований, сделан точный и неоспоримый вывод.
После Таисии Леонтьевны второй по счёту о романтическом соединении Севы и Ниццы узнала Параша. Правда, с Мирой новым знанием не поделилась, посчитала, что не вправе. Дело, подумала, во-первых, молодое, во-вторых, не её, в-третьих, вообще ничьё, а в-четвёртых, ничего плохого в этом нетути. Тем более когда Севушка её и эта самая. Ницца. Прискина и Гвидонова. Всё, как говорится, честь по чести. Все, знамо дело, надежные. Свои.
А вышло просто. Утром, как всегда по пятницам, явилась на Чистопрудный, убираться, и обнаружила на вешалке лишнюю курточку не Севкиного размера, к тому же вроде не мужскую. Ничего подобного за все годы её приходов к хозяйкиному подопечному не наблюдалось. На всякий случай постаралась не шуметь, начав не с гостиной, как всегда, а с кухни. Выбрала место подальше и стала тереть, почти бесшумно. Так и тёрла себе, пока на кухню не явилась заспанная Ницца. В неглиже. Увидев Прасковью, ойкнула, прикрылась, как сумела, и исчезла. Вслед за ней появился Сева, в халате, со смущённым и полувиноватым выражением на лице. Поцеловал Парашу в голову, ничего не сказал, попил воды из крана и ушёл к себе в спальню. Когда Параша перешла из кухни в гостиную, Ниццы в квартире уже не было. Исчезла.
К тому моменту Штерингас давно вернул Мире Борисовне накопившиеся долги за помощь, какую регулярно и безропотно брал от неё в течение всего времени пятилетней учёбы в Университете. Как стал работать, так и начал регулярно оставлять на гостином столе ежемесячные суммы для Миры Шварц, чтобы Прасковья забирала и передавала их хозяйке. Мира поначалу запротестовала, но столкнулась с жёсткой реакцией с Севкиной стороны и смирилась. Но Прасковью всё равно присылала убираться все годы, вроде как по-родственному, без всяких денег. Сева понимал такую её хитрость и каждый раз придумывал способ компенсации Парашиного участия в собственной жизни. Ко всем праздникам делал дорогие подарки, и Мире, и Параше, причём старался приобрести что-то хорошее, нужное и подороже, но так, чтобы стоимость не слишком бросалась в глаза. Так и жили. Мире Борисовне звонил через день, не реже, и той такое его внимание было чрезвычайно приятно. Через эти вечерние разговоры, пусть даже ни о чём, постепенно навёрстывала упущенное в своих материнских отношениях с Юликом за все долгие годы, что они притирались друг к другу, но так окончательно и не притерлись. Если только не брать в расчёт последний период, тот, что начался с появлением Джона Харпера в её серпуховской квартире.