— Будешь? — спросил Шварц.
— Давай, — ответил Гвидон и подставил стёганый.
— Ну и чего там? — без особого интереса спросил Юлик. — Прокатили, естественно?
— Не знаю, — честно ответил Гвидон, — я им сказал всё, что думаю, взял самоотвод и ушёл. Пусть теперь решают. А вообще, подумал, на хера нам с тобой это звание? Нам что с тобой, плохо? У меня есть ты. У тебя — я. И наши дети есть у нас. Скоро бабы приедут. Чем не жизнь? — и осекся, сообразив, что наговорил лишнего.
— Нормально, — успокоил его Юлик. — Всё правильно. Приедет. И увидит ещё одну жену и сына с ней в придачу. Любимого, кстати. Производства Юлия Шварца. Стукача со стажем.
— Кончай это дело, Юлик. Нехорошо говоришь, — покачал головой Гвидон и налил две доверху. — Тут виноватиться нечего. И других виноватых тоже нет. Так сама жизнь повернулась. А Триш поймёт. Она умная, Тришка твоя. Просто надо определиться, с кем оставаться. Кто по жизни главней.
— С восемьдесят третьего определяюсь, никак не определюсь, — горько усмехнулся Шварц и выпил. Гвидон тут же догнал его, опрокинув свою.
— Ну, а если, допустим, так… — рассудительно, но уже не вполне трезво предложил Гвидон. — Ты полгода тут, а другие полгода там. А бабы живут по своим местам. И дети тоже.
Юлик поднял голову и внезапно почувствовал, что сделал это с трудом. Тогда он снова опустил её, упершись взглядом в Парашин струганый стол, и попробовал повторить это движение. Получилось так же неловко и снова больно. Но боль уже исходила не из шеи, а изнутри, из середины межрёберного пространства. Тогда он сделал глубокий вдох, чтобы промыть мозги кислородом, но ощутил, что кислород не желает перетекать в его легкие, тормозясь где-то на уровне середины пищевода. Юлик удивился. Всё происходящее с ним было малообъяснимо. Словно в системах жизнеобеспечения наступил короткий, но устойчивый сбой. И этот сбой перепутал местами отдельные узлы, отвечающие за боль, движение, дыхание, совесть и мучительный разлад с самим собой.
— Знаешь… — Он с трудом заставил себя повернуть голову к Гвидону. — Ты ступай, Гвидош. Я б один пока побыл. А потом поспал бы, наверное. Как-то мне не очень всё это, а?
Иконников встрепенулся:
— Юль, может, врача? Тебе вообще-то нормально, в целом, или как?
— В целом нормально… — выговорил Шварц и вновь ощутил, что губы, внезапно ставшие прохладными, шевелятся с непривычным усилием. Гвидон поднялся:
— Ладно, давай отдыхай… Утром заскочу, что там у тебя и как гляну. Яволь?
— Яволь, херр академик, — попытался выдавить улыбку Шварц, но улыбка соскользнула с губ, не зацепившись. — Давай, до завтра.
Было уже довольно поздно, и он знал, что Кира с Петькой спят. С Кирой у него сегодня, ещё до Гвидона, состоялся неприятный разговор. Она спросила его, прямо, избегая прежних осторожных заходов:
— Шварц, скажи мне, только не юли: нам с Петькой что делать, оставаться или собирать вещи?
— Я никого не прошу собирать никакие вещи, — ответил он быстрее, чем успел над ответом подумать. — Не спрашивай меня больше, Кира. Я не могу тебе ответить.
— Так собирать или не можешь ответить? — внезапно взъярилась Кира, чего раньше он за ней не замечал.
— Иди лучше уроки проверь у Петьки, — самым нелепым образом ответил Юлик и заперся в мастерской. Так и сидел там до наступления темноты и прихода Гвидона, с мутной бутылью, не поев с самого утра.
Спать решил внизу, чтобы не поднимать себя наверх, — не было сил. Добрёл до Парашиной комнатёнки, опустил тело на железную, с набалдашниками, койку и откинулся на спину, не снимая обуви. Сердце билось непривычно громко. Больно не было, но удары слышны были отчётливо. Раньше такого не замечал — чтобы сердце билось, а он, не прикладывая усилий и не вслушиваясь специально, как работает в его теле бесперебойный мотор, знал всё наперёд, про всё-всё. Про Триш, Нору, Киру, Петьку. Про Гвидона, про Ваньку. Про Ниццу и Прис. Про Джона. Про Иуду. Про самого Христа. Про фрау Эльзу Хоффман. И про самого себя, маленького Хуана Шварца, гвардии лейтенанта сапёрных войск, замкоменданта уютного немецкого городка с необычным названием Крамм. И ещё про то, что он, сластолюбивый прелюбодей Хуанито, никогда не станет академиком живописи. Юлик прикрыл глаза и вслушался, пытаясь нащупать взаимосвязь между отсутствием всякой боли внутри него и звучными мерными сигналами тукающего механизма. И нащупал. А нащупав, понял. Это было не сердце. Этот звук, звонкий и мерный, имел совсем другую природу. Потому что металл бился о камень. О постамент. Своим бронзовым лошадиным копытом. Оттуда — он сразу догадался — и потукивало. Ещё догадался потому, что теперь всё было замечательно хорошо видно, так как он ещё находился внизу, а бронзовый Фридрих и его конь уже возвышались над ним, перекрывая конской головой и кованым рыцарским шлемом пространство святящегося ярко-голубым неба. Вокруг Фридрихова шлема вихрился тонкий и почти прозрачный дым, струящийся из жижинских труб. Он поднимался вверх, свиваясь в толстые дымные косы, и концы этих кос упирались в небесный свод, образуя прозрачный проход наверх. Освободитель стоял и ждал. И тогда Юлик закричал ему, наверх, так, чтобы он его надёжно услышал:
— Чего ты ждёшь, Фридрих? Делай то, зачем пришёл! Скорее! Иначе снова придёт Сухотерин и бросит в тебя последнюю гранату войны. И тогда будет поздно! Будет совсем-совсем поздно!!!
Фридрих улыбнулся, но не ответил. Он просто стал медленно заваливаться набок, на Юлика, потеряв опору под той ногой, где его бронзовому коню не хватало бронзового копыта. И вновь не было боли… Потому что он, саперный гвардеец Хуанито Шварц, уже успел к моменту падения на него железного Освободителя изящно проплыть меж ног его боевого коня и так же плавно воспарить наверх, к раструбу прохода, умело вылепленного Гвидоном из прозрачного дыма, упершегося противоположным концом в ярко-голубое жижинское небо…
Звонок на Карнеби-стрит раздался лишь поздно вечером, когда Гвидон, убитый и еле живой, достиг Кривоарбатского и набрал Лондон. До Москвы добирался дольше обычного, потому что руки тряслись и не слушались руля; он вынужден был бросить машину в Балабаново и пересесть на электричку. До этого они ждали «Скорую», после того как утром, держась за сердце, прибежала рыдающая Кира. Потом полдня — милицию, фиксировать человеческую смерть. Сын, Ванька, к тому времени был уже на службе, в боровском храме, и поэтому Гвидону всё же пришлось оставить Киру на Петьку, после того как тот вернулся из школы. Петька, узнав, что случилось с отцом, бросил ранец, разревелся и убежал к себе. Там, не переставая плакать, пробыл с час или около того. Короче, кого оставлять на кого, Гвидону было неясно. По-хорошему, его самого следовало бы оставить на кого-то, потому что сам он двигался, перемещаясь от предмета к предмету, сквозь туман, возникший у потолка и разом опустившийся мутной пеленой вниз, с центром мути на уровне глаз. Юлик продолжал лежать на Парашиной железной кровати с набалдашниками, необыкновенно красивый, с заострившимся носом и ставшей непривычно тонкой линией вытянутых холодных губ.