Гвидон налил, они подняли и выпили, без слов, не чокаясь и не закусывая.
— Хороший был Фелька, — сказал Юлик, — хоть и неправильный.
— Хороший, — согласился Гвидон и налил ещё.
Выпили. Потом помолчали. Оба знали — то, что сейчас происходит за этим столом, не случайно. Только в отличие от бывшего друга Шварц не знал, как объяснить себе это странное чувство.
— Тридцать пять лет… Я подсчитал… — сказал вдруг Гвидон, глядя в сторону от Шварца.
— Тридцать четыре с половиной, — ответил Юлик, — я тоже считал недавно, — и налил уже сам. Себе и ему.
Снова выпили. Гвидон поднял на него глаза и спросил:
— Почему ты мне не сказал?
— Ты не спрашивал… — пожал плечами Шварц. — Ты решил всё сам. Ну тогда и мне пришлось решать самому. Всё просто.
— А сказать — не мог? Тоже — просто. Просто взять и сказать, как было на самом деле. Толком объяснить. Чтобы мне не пришлось через тридцать пять лет узнавать.
— Интересно, от кого?
— От Сухотерина.
Шварц покачал головой:
— А-а-а… Война — дело весёлое… Помню-помню… Жив, негодяй… Где ж ты его раскопал, заразу?
— На кладбище.
— Халтуру лепил?
— Фельку хоронил. Он там у них могильным директором, Фёдор твой.
— Я знал, что ему только мертвяками командовать.
— А к какой ты немочке-то бегал? Не поделился тогда.
— Балеринка одна была. В возрасте. Помню её. А ты его послал, генерала с набережной?
— Послал. И ты?
— И я.
— Восемь лет…
— Восемь лет…
— Два идиота…
— Два идиота…
Они встали и обнялись. И стояли так долго, неподвижно. Когда оторвались, уже плакали. Оба. Одновременно начали и так же синхронно не могли унять слёз.
— А Ванька твой молодец какой. Батюшка будет. Я б таким сыном гордился.
— Я и горжусь. Грехи будет отпускать, по блату. Мечтает восстановить когда-нибудь нашу разрушенную церковь, жижинскую. Говорит, ещё с детства об этом думал. Молится. А служить хочет в Боровском храме, диаконом. Или иереем. У отца Олимпия, своего духовника. Тот настоятелем там, благословить обещал на службу. Такие, брат, дела.
— Что ж, служба дело хорошее, тем более от дома близко. А Норик? Закончила консерваторию?
— В этом году. Готовит Мусоргского к выпускным. А Ницца чего?
— Вице-президентом «Harper Foundation» трудится. Дочь своего отца, ни дать ни взять.
— А Боб её? Живут?
— Живут. Профессор вроде.
— А Сева?
— Чуть ли не нобелевский лауреат. Гений, короче. Вроде б видятся иногда. Не часто.
Они говорили и пили. Пили и говорили. Хотели как можно скорей наверстать тридцатипятилетний простой. К утру выяснилось, что и так всё друг про друга знали, но к этому моменту опустошилась ёмкость и на улице стало совсем светло. И тогда Юлик неуверенным движением отомкнул дверь мастерской, чтобы пополнить запас на столе, но не сумел выйти, столкнувшись на выходе с Петькой. Тот стоял в одних трусах и с удивлением наблюдал за тем, что происходит в мастерской отца.
— Сын? — коротко спросил Гвидон.
— Сын, — утвердительно мотнул головой Юлик, не скрывая правды, — Петька.
— Знаю, — нетрезво кивнул Гвидон, — вылитый Шварц, — и закрыл дверь обратно.
— И как теперь?
— Не знаю…
Через час Кира осторожно постучалась к ним в мастерскую. Он открыл, и она поставила перед ними завтрак. И початую бутыль. Такую же, какую принёс Гвидон. По размеру и по содержимому. И так же неслышно удалилась.
Они просидели ещё до вечера, не выходя. Разве что по быстрой нужде. А когда Кира зашла забрать посуду, то обнаружила их, оживлённо обсуждающих рисунки, карандашные, Шварца. Рисунков были сотни. Юликова работа за последние годы. Гвидон перекладывал их из одной стопки в другую, рассматривал и восхищённо качал головой:
— Невероятно… Просто невероятно… Не могу поверить, что это сделано…
— Мной?
— Нет, что это вообще сделано, наконец. Карандашные иллюстрации ко всем четырём «Евангелиям». И какого класса! Это чудо просто, нет слов, Юль, правда. Нет, ты только посмотри… «Мольба об исцелении»… «Плач Петра»… «Преломление хлеба на тайной вечере»…
— Ванька твой надоумил. Помнишь, когда поступил и заехал перед учёбой в Жижу? Сказал, дядь Юль, вам надо о вечном думать. Вы от Бога художник. Оставьте след, сделайте, чтоб на века. А на века, говорит, можно только через Бога нашего, отца небесного. Проиллюстрируйте Новый Завет, это же такой кладезь для рисовальщика. Когда-нибудь это увидят люди, обязательно. А станете работать — испытаете абсолютное счастье, обещаю вам. Примите эту идею как дар судьбы и сразу приступайте… — Он покачал головой и спросил: — Слушай, он ведь какой у тебя умный, оказывается. Я-то с ним как с пацаном сначала, а он меня сам как ребёнка сделал. Невероятно! А я вот потом пять лет сидел. Практически закончил. И, правда его, годы счастья были, даже сравнить не с чем. Выпьем?
— Выпьем, — согласился Гвидон и отложил стопку рисунков.
Они налили и выпили. По полной.
— Знаешь, я тебе скажу… — начал Шварц, постепенно утекая в новую для себя приятную прострацию. — Я всё думал, как же сделать Иуду? Ну, какой он? Как выглядеть должен? И вспомнил. Когда я после войны вернулся, то обнаружил новую популяцию, из откормленных таких людей, сытых, даже мощных в каком-то смысле. Внешность всегда решительная и очень неприятная. И, как правило, они же заведовали продуктовыми магазинами. Вот мой Иуда такой человек. И я решил, что пойду не от традиций, а от себя самого, понимаешь? От себя — живого и обычного. И понял — у Иуды всё просто: всё решается, всё объясняется. Нужно только иметь нормальную человеческую силу и полное отсутствие совести в душе. И тогда всё твоё. Короче, думал я, думал… Многие художники рисовали его мятущимся каким-то, трепещущим. Да не был он таким человеком! — Шварц хлопнул ладонью по столу и налил ещё. Выпили. И он продолжил: — Он всегда знал, что делает. А на сомнения плевать хотел. Только непонятно, чего это он вдруг примкнул к ним. К Иисусу и ученикам его, апостолам. До сих пор мне это непонятно. Выгоды особой там не было никакой. Ну разве что ящиком денежным заведовал? Да какие там деньги у Христа, с другой стороны? Три копейки! В общем, личность Иуды для меня всё равно загадка. А в результате получился этот генерал, не поверишь. Владимир Леонидович, с набережной. На, гляди!
Он отобрал несколько листков и сунул их Гвидону. Тот вгляделся и ахнул:
— Точно! Он, паскудья морда! Натуральный Иуда! Точней не выпишешь!
— И ещё скажу… — издалека начал Шварц, преодолевая сомнение. — Не хотел, да чего уж… Понимаешь, дольше всего образ самого Христа искал. Где бывал, везде в лица всматривался: в магазине, в транспорте, на заседании выставкома, везде. В метро спускаюсь — смотрю, всё время образы какие-то ищу. Ни-че-го… И уже почти встретил его, настоящего, ну самого-пресамого Иисуса, какого надо, а он, понимаешь, козлина, сел в вагон, на «Новослободской», а потом: «Осторожно, двери закрываются!» — и привет вам, Иисус Христосыч! Убыл в свой тоннель. Так я его хорошо и не словил.